Главный режиссер МТЮЗа Генриетта Яновская убеждена, что интерес к людям и абсолютное к ним доверие ей передалось от мамы.
— Я не помню колыбельных песен, я не помню детских игр с мамой, общих праздников. Была война. Но я помню и сейчас ощущаю эту абсолютную связь с нею.
Моя мама вышла замуж в 1935 году в Алма-Ате. Она училась в зубоврачебном техникуме, и их послали на помощь сельскому хозяйству. Нас в свое время посылали на картошку, а их на сбор яблок. И вот однажды мой будущий папа на белом коне прискакал туда, где они собирали яблоки. И подхватил ее на коня. Могла ли она после этого не выйти за него замуж? Техникум она закончила, но по специальности так и не работала. Мой папа не мог позволить своей жене идти работать в какой-то зубоврачебный кабинет, куда заходят мужчины. Мало ли что — надо ее оставить дома. Они уехали в Ленинград, где сначала родился мой брат, а потом и я.
Счастливая мама повезла двоих детишек показывать бабушке с дедушкой в Алма-Ату. И тут грохнула война. Мы остались жить в столице Казахстана по адресу улица Центральная, 7, в маленьком одноэтажном деревянном домике с бабушкой, дедушкой и тетей Любой. В этом домике была только одна комната и кухня. Окна на улицу были зарешечены. Однажды мама, проснувшись ночью, увидела, что ее отец стоит в одних подштанниках в простенке между окнами с топором в руках. В темноте она разглядела двух человек, которые пилили решетку окна. Проснулась бабушка. Она схватила пустую кастрюлю и стала бить в стену, чтобы услышали соседи. Бандиты за окном отреагировали: «Стучите, стучите! Все равно всех перережем». Но одно окошко, как оказалось, было без решетки, а они его не заметили. Мама сказала Любе: «Хватай Гетку!» Выбила собой окно, выскочила из дому и стала кричать: «Пожар! Пожар! Горим!» Вокруг деревянные домики, люди выбежали на улицу, а мама все кричала: «Пожар! Горим!» Когда бандиты, естественно, убежали и все успокоилось, никто не мог найти моего деда. Он бегал в одних подштанниках где-то в закоулках между домами и размахивал топором. Это мой дедушка. И это моя мама.
В Алма-Ате мы с братом одновременно заболели корью. Я в очень тяжелой форме. Тогда изобрели какое-то новое лекарство. То ли сульфидин, то ли что-то такое. И мама чудом достала его. Врачи ей сказали: «Не надо давать девочке. Ей это не поможет. У вас еще есть мальчик». Но они с бабушкой меня выходили. А через какое-то время мой брат заболел уже туберкулезным менингитом. Тогда мама кинулась с этим лекарством, чтобы помочь ему, но врачи сказали: «Но у вас ведь есть еще девочка». Мама не послушалась их... И все-таки на сей раз лекарство не помогло. Мой брат умер шести лет от роду. Мама металась, она больше не могла оставаться в этом доме и, как только сняли блокаду, увезла меня в Ленинград.
В Ленинграде мы жили в мансарде большого дома в огромной коммунальной квартире. Крыша протекала. Поэтому каждую ночь мою кроватку переставляли на другое место. И опять это страшное слово — «туберкулез». У меня открылись туберкулезные очаги. Но этого мало. Однажды утром мама увидела, что я вся горю. Она побежала через дорогу к доктору. Там жил старенький детский врач, профессор. Я запомнила его фамилию. Воловик. Доктор схватил свой чемоданчик и поднялся вместе с мамой на наш высокий шестой этаж без лифта. Он сказал, что это скарлатина, и поскольку это заразное заболевание, меня нужно поместить в больницу. Нетрудно представить себе, в каком состоянии была мама — ведь одного ребенка она уже потеряла.
В иудаизме существует такой день, когда Бог записывает судьбу человека на следующий год. Моя мама — абсолютно нерелигиозный человек. Но тогда она пошла в синагогу и простояла без еды и питья почти сутки. Не знаю, умела ли она молиться. Думаю, не умела. Когда после этого она пришла в больницу и села в вестибюле, сверху прибежала нянечка и закричала: «Яновская есть?» У мамы ноги подкосились. Ее стали торопить: «Скорей! Скорей!» Она поднялась в палату и увидела, что вокруг одной кровати в каре выстроились белые халаты — сестры, врачи. И она поняла, что ей туда. Подошла и вдруг увидела, как ее дочка с горящими щеками, температура явно очень высокая, сидит на кровати и говорит: «Не буду есть, пока мама не придет! Не буду без мамы есть! А ты, рыжая (обращаясь к лечащему врачу), вообще уйди отсюда!» Врачи предполагали, что сейчас мама заплачет, кинется кормить свою избалованную дочку. Но они не знали моей мамы. Она сказала: «Я думала, ты хорошая девочка. А ты такая! Мне очень стыдно. Я пошла». И повернулась уходить... Вот это моя мама.
Мы жили в огромной коммунальной квартире, и соседи не раз ей пеняли: «Роза, что ты делаешь? Как ты растишь дочь? Посуду она не моет никогда. Не стирает». Мама спокойно отвечала: «Она читает». Могла быть немытая посуда, беспорядок на столе, разбросаны мои вещи, но для мамы важно одно — Гета читает.
Мне было 13 лет, когда наш учитель по литературе решил поехать с нами на экскурсию в Михайловское. Мы, человек десять девочек, отправились с учителем в Псков на поезде. Тогда не существовало мобильных телефонов, да и в квартире у нас телефона не было. То есть связи со мной никакой. Пока мы не вернулись, ее пилили и родственники, и соседи: «Роза, что ты делаешь? Девочку 13-летнюю отпускаешь черт знает куда и черт знает с кем». Конечно, ей было страшно. Но она отвечала: «Пусть едет. Пусть видит. Пусть знает». Спасибо маме. Я увидела настоящее Михайловское, еще до всякого Семена Гейченко, настоящее, а не то, что сейчас. Я видела разрушенный Свято-Успенский Святогорский монастырь. Я видела могилу Пушкина, сползавшую вниз… Мы жили в деревне Зимари и шли до Михайловского по полю, как «он» когда-то ходил.
Я вышла замуж. И у меня, и у Камы работа непростая. Человек может сидеть и ничего не делать, а в это время у него в башке что-то крутится — он работает. Когда мы в Ленинграде сидели без работы, она, конечно, переживала, но ни разу мне не сказала: «А что это у тебя муж не работает?» Отец Камы упрекал его. Мама Камы даже говорила мне: «Я бы давно такого мужа выгнала». Но моя мама — не упрекнула ни разу. Она только старалась помочь. Наши друзья говорят, что мы не развелись, потому что у нас была моя мама.
Когда мы решили переехать в Москву, она, конечно же, поехала с нами: где мы, там и она. Притом что она в Ленинграде оставляла сестер, а здесь у нее не было никого. Когда еще мы работали в Красноярске, я сильно заболела и лежала в краевой больнице. Все было очень плохо. Врачи никак не могли установить диагноз. Мама, взяв нашего трехлетнего сына, села в самолет и прилетела в красноярскую стужу, 40-градусный мороз и сплошную химию (там ведь сплошь химические заводы). Это же мама, моя мама.
Перебравшись в Москву, мы поменяли нашу чудную трехкомнатную квартиру возле БДТ на не до конца выплаченный кооператив в Орехово-Борисово, которое мы обзывали Орехово-Залысово из-за его чудовищной дальности от центра. Мама, конечно, была главным и единственным добытчиком в семье. Бывало, по полчаса стояла в очереди на автобус, ехала 20 минут до метро «Каширская», потом 20 минут в центр на метро, потом еще пешком до магазина. Все знала, все доставала, все притаскивала в самые голодные девяностые годы. И, конечно, старалась купить как можно дешевле. Когда мы стали работать и уже появился заработок, я говорила маме: «Не надо ехать в тот магазин, где все самое дешевое». Но она была приучена экономить. Потом она услышала, что мы хотим купить машину. Тихо отозвала меня в сторону и спросила: «Гета, а мы можем себе это позволить?» Я объяснила: «Мы сейчас зарабатываем».
Мама никогда никому не лезла в душу. Никогда не требовала, чтобы я ей все рассказывала, но я ей рассказывала буквально все. Она была удивительно добрым человеком. Никого не воспитывала. Ее замечания были прелестными. Как-то мы пришли к тете Любе, и она спросила: «Чай будете?» Мама ей сказала: «Люба, сколько раз тебе повторять — не спрашивай. Ты подай чай. Будут или не будут его пить, это дело людей, которые пришли. А ты подай».
Мы с мамой были вместе 53 года. 53 года ее и 53 года моей жизни. За это время я не могу вспомнить ни одного случая, ни одного момента, чтобы она кого-нибудь утруждала собой. Утруждала заботой о себе. Когда в 72 года со страшным приступом и с высоченным давлением маму увозила «скорая» в больницу, то врачи попросили меня подействовать на нее — она не соглашалась лечь на носилки, собиралась идти сама. Я ей сказала: «Мама, ляг на носилки. Врачи не хотят ответственность нести за тебя». Она легла только потому, что снимала с них ответственность. В этом она вся.
Все наши друзья, начиная еще со школьных лет и дальше, институтские, разные большие и малые артисты в дальнейшем, интеллектуалы и оригиналы, маргиналы и прочие любили маму. Любили с ней беседовать. Думаю, потому что ей всегда были интересны люди. Она умела потрясающе слушать. Даже Кама донимал ее расспросами о качестве своих спектаклей. Она смущалась, но вынуждена была делиться своими удивительно тонкими впечатлениями.
Когда она ушла из жизни, ей было 82 года. Мама всегда говорила: «Уйду на пенсию, читать буду». И действительно, в любой свободный момент читала. Она и умерла читая.
17 сентября 1993 года у нас была премьера «Иванова». На все наши спектакли мама ходила обязательно. За ней приехал один из актеров на своей машине, чтобы ее привезти. Мама была потрясена, что едет на иностранной машине. На следующий день был второй спектакль. Мы пришли домой. Она накормила нас ужином, расспросила, как прошел спектакль, и мы легли спать. Утром я проснулась, зашла в ее комнату, она лежит и читает. Вдруг мама мне говорит: «Гета, принеси мне что-нибудь от сердца». Я рванула к холодильнику, стала искать. Кама на удивление почему-то сразу понял, что надо вызывать «скорую». Ведь мама никогда ничего не просила.
Я вернулась к ней в комнату, а она то сядет, то ляжет и дышать не может. «Скорая» приехала мгновенно. Каме сказали: «Выведите дочь отсюда». Меня вывели... Я так и не видела, как она умерла. На ее похороны приехали многие из Ленинграда, пришло много друзей. Но они приехали не ко мне. Я верю, я знаю — они приехали к ней. Когда мы ее хоронили, гроб очень легко соскользнул в землю, даже копальщики затихли. Ей удалось и тут никого не затруднить. А после того, как мамы не стало, у меня возникло чувство, что теперь у меня за спиной никого нет.
Моя мама вышла замуж в 1935 году в Алма-Ате. Она училась в зубоврачебном техникуме, и их послали на помощь сельскому хозяйству. Нас в свое время посылали на картошку, а их на сбор яблок. И вот однажды мой будущий папа на белом коне прискакал туда, где они собирали яблоки. И подхватил ее на коня. Могла ли она после этого не выйти за него замуж? Техникум она закончила, но по специальности так и не работала. Мой папа не мог позволить своей жене идти работать в какой-то зубоврачебный кабинет, куда заходят мужчины. Мало ли что — надо ее оставить дома. Они уехали в Ленинград, где сначала родился мой брат, а потом и я.
Счастливая мама повезла двоих детишек показывать бабушке с дедушкой в Алма-Ату. И тут грохнула война. Мы остались жить в столице Казахстана по адресу улица Центральная, 7, в маленьком одноэтажном деревянном домике с бабушкой, дедушкой и тетей Любой. В этом домике была только одна комната и кухня. Окна на улицу были зарешечены. Однажды мама, проснувшись ночью, увидела, что ее отец стоит в одних подштанниках в простенке между окнами с топором в руках. В темноте она разглядела двух человек, которые пилили решетку окна. Проснулась бабушка. Она схватила пустую кастрюлю и стала бить в стену, чтобы услышали соседи. Бандиты за окном отреагировали: «Стучите, стучите! Все равно всех перережем». Но одно окошко, как оказалось, было без решетки, а они его не заметили. Мама сказала Любе: «Хватай Гетку!» Выбила собой окно, выскочила из дому и стала кричать: «Пожар! Пожар! Горим!» Вокруг деревянные домики, люди выбежали на улицу, а мама все кричала: «Пожар! Горим!» Когда бандиты, естественно, убежали и все успокоилось, никто не мог найти моего деда. Он бегал в одних подштанниках где-то в закоулках между домами и размахивал топором. Это мой дедушка. И это моя мама.
В Алма-Ате мы с братом одновременно заболели корью. Я в очень тяжелой форме. Тогда изобрели какое-то новое лекарство. То ли сульфидин, то ли что-то такое. И мама чудом достала его. Врачи ей сказали: «Не надо давать девочке. Ей это не поможет. У вас еще есть мальчик». Но они с бабушкой меня выходили. А через какое-то время мой брат заболел уже туберкулезным менингитом. Тогда мама кинулась с этим лекарством, чтобы помочь ему, но врачи сказали: «Но у вас ведь есть еще девочка». Мама не послушалась их... И все-таки на сей раз лекарство не помогло. Мой брат умер шести лет от роду. Мама металась, она больше не могла оставаться в этом доме и, как только сняли блокаду, увезла меня в Ленинград.
В Ленинграде мы жили в мансарде большого дома в огромной коммунальной квартире. Крыша протекала. Поэтому каждую ночь мою кроватку переставляли на другое место. И опять это страшное слово — «туберкулез». У меня открылись туберкулезные очаги. Но этого мало. Однажды утром мама увидела, что я вся горю. Она побежала через дорогу к доктору. Там жил старенький детский врач, профессор. Я запомнила его фамилию. Воловик. Доктор схватил свой чемоданчик и поднялся вместе с мамой на наш высокий шестой этаж без лифта. Он сказал, что это скарлатина, и поскольку это заразное заболевание, меня нужно поместить в больницу. Нетрудно представить себе, в каком состоянии была мама — ведь одного ребенка она уже потеряла.
В иудаизме существует такой день, когда Бог записывает судьбу человека на следующий год. Моя мама — абсолютно нерелигиозный человек. Но тогда она пошла в синагогу и простояла без еды и питья почти сутки. Не знаю, умела ли она молиться. Думаю, не умела. Когда после этого она пришла в больницу и села в вестибюле, сверху прибежала нянечка и закричала: «Яновская есть?» У мамы ноги подкосились. Ее стали торопить: «Скорей! Скорей!» Она поднялась в палату и увидела, что вокруг одной кровати в каре выстроились белые халаты — сестры, врачи. И она поняла, что ей туда. Подошла и вдруг увидела, как ее дочка с горящими щеками, температура явно очень высокая, сидит на кровати и говорит: «Не буду есть, пока мама не придет! Не буду без мамы есть! А ты, рыжая (обращаясь к лечащему врачу), вообще уйди отсюда!» Врачи предполагали, что сейчас мама заплачет, кинется кормить свою избалованную дочку. Но они не знали моей мамы. Она сказала: «Я думала, ты хорошая девочка. А ты такая! Мне очень стыдно. Я пошла». И повернулась уходить... Вот это моя мама.
Мы жили в огромной коммунальной квартире, и соседи не раз ей пеняли: «Роза, что ты делаешь? Как ты растишь дочь? Посуду она не моет никогда. Не стирает». Мама спокойно отвечала: «Она читает». Могла быть немытая посуда, беспорядок на столе, разбросаны мои вещи, но для мамы важно одно — Гета читает.
Мне было 13 лет, когда наш учитель по литературе решил поехать с нами на экскурсию в Михайловское. Мы, человек десять девочек, отправились с учителем в Псков на поезде. Тогда не существовало мобильных телефонов, да и в квартире у нас телефона не было. То есть связи со мной никакой. Пока мы не вернулись, ее пилили и родственники, и соседи: «Роза, что ты делаешь? Девочку 13-летнюю отпускаешь черт знает куда и черт знает с кем». Конечно, ей было страшно. Но она отвечала: «Пусть едет. Пусть видит. Пусть знает». Спасибо маме. Я увидела настоящее Михайловское, еще до всякого Семена Гейченко, настоящее, а не то, что сейчас. Я видела разрушенный Свято-Успенский Святогорский монастырь. Я видела могилу Пушкина, сползавшую вниз… Мы жили в деревне Зимари и шли до Михайловского по полю, как «он» когда-то ходил.
Я вышла замуж. И у меня, и у Камы работа непростая. Человек может сидеть и ничего не делать, а в это время у него в башке что-то крутится — он работает. Когда мы в Ленинграде сидели без работы, она, конечно, переживала, но ни разу мне не сказала: «А что это у тебя муж не работает?» Отец Камы упрекал его. Мама Камы даже говорила мне: «Я бы давно такого мужа выгнала». Но моя мама — не упрекнула ни разу. Она только старалась помочь. Наши друзья говорят, что мы не развелись, потому что у нас была моя мама.
Когда мы решили переехать в Москву, она, конечно же, поехала с нами: где мы, там и она. Притом что она в Ленинграде оставляла сестер, а здесь у нее не было никого. Когда еще мы работали в Красноярске, я сильно заболела и лежала в краевой больнице. Все было очень плохо. Врачи никак не могли установить диагноз. Мама, взяв нашего трехлетнего сына, села в самолет и прилетела в красноярскую стужу, 40-градусный мороз и сплошную химию (там ведь сплошь химические заводы). Это же мама, моя мама.
Перебравшись в Москву, мы поменяли нашу чудную трехкомнатную квартиру возле БДТ на не до конца выплаченный кооператив в Орехово-Борисово, которое мы обзывали Орехово-Залысово из-за его чудовищной дальности от центра. Мама, конечно, была главным и единственным добытчиком в семье. Бывало, по полчаса стояла в очереди на автобус, ехала 20 минут до метро «Каширская», потом 20 минут в центр на метро, потом еще пешком до магазина. Все знала, все доставала, все притаскивала в самые голодные девяностые годы. И, конечно, старалась купить как можно дешевле. Когда мы стали работать и уже появился заработок, я говорила маме: «Не надо ехать в тот магазин, где все самое дешевое». Но она была приучена экономить. Потом она услышала, что мы хотим купить машину. Тихо отозвала меня в сторону и спросила: «Гета, а мы можем себе это позволить?» Я объяснила: «Мы сейчас зарабатываем».
Мама никогда никому не лезла в душу. Никогда не требовала, чтобы я ей все рассказывала, но я ей рассказывала буквально все. Она была удивительно добрым человеком. Никого не воспитывала. Ее замечания были прелестными. Как-то мы пришли к тете Любе, и она спросила: «Чай будете?» Мама ей сказала: «Люба, сколько раз тебе повторять — не спрашивай. Ты подай чай. Будут или не будут его пить, это дело людей, которые пришли. А ты подай».
Мы с мамой были вместе 53 года. 53 года ее и 53 года моей жизни. За это время я не могу вспомнить ни одного случая, ни одного момента, чтобы она кого-нибудь утруждала собой. Утруждала заботой о себе. Когда в 72 года со страшным приступом и с высоченным давлением маму увозила «скорая» в больницу, то врачи попросили меня подействовать на нее — она не соглашалась лечь на носилки, собиралась идти сама. Я ей сказала: «Мама, ляг на носилки. Врачи не хотят ответственность нести за тебя». Она легла только потому, что снимала с них ответственность. В этом она вся.
Все наши друзья, начиная еще со школьных лет и дальше, институтские, разные большие и малые артисты в дальнейшем, интеллектуалы и оригиналы, маргиналы и прочие любили маму. Любили с ней беседовать. Думаю, потому что ей всегда были интересны люди. Она умела потрясающе слушать. Даже Кама донимал ее расспросами о качестве своих спектаклей. Она смущалась, но вынуждена была делиться своими удивительно тонкими впечатлениями.
Когда она ушла из жизни, ей было 82 года. Мама всегда говорила: «Уйду на пенсию, читать буду». И действительно, в любой свободный момент читала. Она и умерла читая.
17 сентября 1993 года у нас была премьера «Иванова». На все наши спектакли мама ходила обязательно. За ней приехал один из актеров на своей машине, чтобы ее привезти. Мама была потрясена, что едет на иностранной машине. На следующий день был второй спектакль. Мы пришли домой. Она накормила нас ужином, расспросила, как прошел спектакль, и мы легли спать. Утром я проснулась, зашла в ее комнату, она лежит и читает. Вдруг мама мне говорит: «Гета, принеси мне что-нибудь от сердца». Я рванула к холодильнику, стала искать. Кама на удивление почему-то сразу понял, что надо вызывать «скорую». Ведь мама никогда ничего не просила.
Я вернулась к ней в комнату, а она то сядет, то ляжет и дышать не может. «Скорая» приехала мгновенно. Каме сказали: «Выведите дочь отсюда». Меня вывели... Я так и не видела, как она умерла. На ее похороны приехали многие из Ленинграда, пришло много друзей. Но они приехали не ко мне. Я верю, я знаю — они приехали к ней. Когда мы ее хоронили, гроб очень легко соскользнул в землю, даже копальщики затихли. Ей удалось и тут никого не затруднить. А после того, как мамы не стало, у меня возникло чувство, что теперь у меня за спиной никого нет.