Актер и поэт, он, как никто, остро чувствует время и всегда слышит в нем поэзию. Не случайно особым событием своей творческой жизни он считает работу над аудиоспектаклем «Евгений Онегин», в котором он исполнил роль Автора. Валентин Гафт стал номинантом премии «Звезда Театрала» за спектакль «Сон Гафта, пересказанный Виктюком». Это спектакль о Сталине, при котором прошло его послевоенное детство и юность. Так что Гафт не понаслышке знает, что такое жить при культе личности.
– Народ очень изменился с послевоенных времен?
– Народ не может меняться. Меняется время, меняются условия жизни. Естественно, народ соединен, связан со временем, приходится приспосабливаться, каждому приходится идти вместе со временем. И в связи с этим меняется все: сознание, скорость. Человек познает себя иначе. Теряет на ходу какие-то свои замечательные качества. Слова «честь», «добро» и «любовь» начинают значить что-то другое. Раньше писали стихи о любви Цветаева, Ахматова и Пушкин, а сейчас пишут похабные вещи, матом и называют это стихами о любви. Сейчас ведь выйдешь на улицу – тебя могут убить. Раньше все-таки вот так легко не убивали.
– Разве после войны было не так же опасно как сейчас, но об этом просто не говорили?
– После войны было опасно, были разные «Черные кошки», темень, и тоже могли пырнуть ножом в подворотне. Но сознание было другое. Образ солдата был другой, понимаете? С образом солдата ассоциировались слова «освободитель», «патриот», «смелый». Сейчас совсем другое. И, собственно, с поступками солдата, что тогда, что сейчас, это никак не связано. Так что люди не меняются, меняется время. Все ускоряется, убыстряется, усложняется техника, а душевное состояние, оно требует… оно не терпит суеты. А суеты много сейчас. Суета, быстрота, быстрей познать, быстрей почувствовать, быстрей что-то сделать и тут же это отменить. Есть, наверное, гении, которые живут по своим законам: что ничего так быстро не делают, что все должно накопиться. Понимаете, все проверяется накопленным. А сейчас мало накоплений. Потому что за нас все время все делают. И мир стал маленький. Сегодня ты здесь, а через десять часов – в Америке. А раньше Америка была сказочной страной на Марсе. Вообще за слово «Америка» могли посадить в тюрьму. А народ не меняется.
– Я читала в ваших интервью, что вы себя после войны в этих темных дворах очень комфортно чувствовали…
– Что значит комфортно? Мне было 10 лет – конечно, я себя комфортно чувствовал! Доставал где-то мелочь у своей тетки или у отца, и играл в расшибалку. Я помню, из окон кричали «Началась война с Японией!», и так же кричали «Кончилась война с Японией!», а мы играли спокойненько в расшибалку. Но зато я в десять лет уже знал, как наши сыграли с англичанами, знал игроков английского «Челси» по именам, я знал всех наших динамовцев, и когда они победили англичан с общим счетом 19-9 (как и совсем недавно!), мы это обсуждали во всех подробностях, бесконечно. И, смотрите, футбол остается таким же любимым и важным для страны – что тогда, что сейчас.
– Ваши родители вами много занимались?
– Я редко видел своего отца, мы с ним мало говорили, один раз сходили на стадион «Динамо», один раз маму вызвали в школу, но особенно никто мной не занимался. Одевали, обували, кормили – и спасибо. Но так во всех семьях было. Я ходил в перешитом от отца пальто, брюках, рубашках, а когда мне в 14 лет купили новое пальто, это было что-то вообще невообразимое. Я ходил так, будто я модельер. А мы собирались во дворе, в конце сороковых у нас появилась гитара, и мы стали петь блатные песни о любви, подражая нашим героям – Крючкову, Бернесу, Алейникову – это были люди страны, и большинство старались быть на них похожими. И когда зарождался Володя Высоцкий, он от них перенял эстафету – с их хриплыми голосами, открытые, простые, порванные все, но ничего не боящиеся.
– Почему так получается, что каждое поколение в России решает вопрос: уезжать из России или оставаться здесь жить?
– У меня таких вопросов никогда не было, я об этом никогда не задумывался. Я решал, ехать мне в кафе-мороженое на улицу Горького или ехать в кафе в Сокольники, причем поехать в кафе-мороженое – это было все равно, что поехать в Америку. Сокольники – это было рядом, я же на Преображенке жил. Вот такие вопросы я решал.
– А потом, когда вы стали старше?
– Таких вопросов все равно не могло быть.
– Почему?
– Потому что среда, в которой я жил, мои товарищи… да что вы? Откуда? Там ведь другой мир, в котором и про который ты ничего не знаешь! И я это очень хорошо понимал, но отчаяния никогда не было, несмотря на то, что меня снимали с самолета, когда я ехал во Францию – это уже при Горбачеве, сказали, что на три недели мне поехать нельзя. Я написал письмо Горбачеву и тут же его порвал, потому что мне было стыдно даже письмо писать, за что со мной так обошлись. Потом этот вопрос как-то решился, Галина Борисовна пошла к какому-то человеку на Лубянке и тот сказал: «Да пусть едет куда хочет!». Это было противно, когда не пускали, когда никуда нельзя было поехать. Был такой период. Но принципиального вопроса, уезжать или оставаться, у меня никогда не возникало.
– Из-за того, что вы актер, не возникало – что не найдете себе применения там?
– Да нет, из-за человеческих моих качеств. Я довольно инертный человек, я не представлял себе, что бы я там делал. А тут все свои – ну куда я поеду… И я просто никогда не думал об этом.
– Сейчас тоже не думаете?
– Сейчас?! Что я – сумасшедший? Куда? На тот свет?!
– А не страшно здесь, когда сваливаются болезни, когда начинаете зависеть от лекарств, а они часто поддельные, о чем мы все знаем?
– Да, должен вам сказать, что мы живем в этом ужасе, и я с этим тоже сталкивался, и это страшно.
– Ваша известность как-то помогает вам справляться с трудностями?
– Я этого никогда не чувствовал. Да, люди узнают меня на улице, люди ко мне хорошо относятся, но это не переходит в то, что мне все дозволено. Я вообще боюсь ситуации, когда мне дозволено больше, чем другим, или когда мне какие-то уступки делаются, я стараюсь этого не допускать. Хотя отношение ко мне, если я где-то выступаю, очень трепетное, и это мне очень радостно. Для меня такое ко мне отношение неожиданно, я не знаю, чем я заслужил его.
– Вы как-то рассказывали, что сейчас стали часто отказываться от больших ролей в кино, если они вам не интересны, и соглашаетесь на роль в две-три фразы, если она вам интересна – так вы согласились сняться у Михалкова в «Утомленных солнцем-2» в эпизоде, да?
– Как вам сказать – не так уж и много у меня сейчас предложений. Но я чувствую, где что-то можно сделать. Я сейчас снимаюсь в телевизионной картине у режиссера Влада Фурмана, выпустившего недавно «Террористку Иванову», в роли, которую, как мне показалось, я могу сыграть интересно. Она небольшая, но мне понравилась. В этой роли, с помощью режиссера, конечно, можно дыхнуть туда, о чем мы с вами сейчас говорили – о времени, о себе и об отношении ко времени: не буквально словами – ах, какое оно тяжелое, кругом коррупция и криминал, – а образами, не газетными цитатами, а свои нутром. Мой герой скрещивает огурцы и помидоры, а у него их все время крадут. Вот ситуация. И в связи с этим у него возникают всякие мысли по поводу того, как он живет и где он живет. И партнерша у меня там замечательная – Света Крючкова. А еще я частушки там пою. Мне было очень это интересно. Потому что там можно ответить своим языком на свои же собственные мысли.
– У вас бывало так, чтобы в процессе работы вы начинали иначе думать о чем-то?
– Иначе – нет. Глубже – да. Роль заставляет тебя глубже думать.
– Вы очень смешно рассказывали о том, что решили быть актером, потому что подумали, что делать ничего не надо, а только выходить на сцену и говорить «Кушать подано!»
– Совершенно верно! И я на большее не претендовал, и никогда не рассчитывал на большее.
– Отношение к профессии сильно изменилось?
– Я очень ошибался, очень. Это тяжелая профессия. И «кушать подано» сказать тоже тяжело, если что-то за этим стоит.
– Вы делитесь опытом в семье?
– У нас, знаете, такая семья, что мы все разговоры о работе оставляем на работе. А дома восхищаться и говорить «посмотрите на меня, как я сыграл!» – это исключено. Оля старшая (Ольга Остроумова – жена Валентина Гафта. – Прим. ред.) очень этого не любит, и я тоже не люблю.
– Почему вы не преподаете?
– Потому что это очень большая ответственность. Потому что это надо каждый день, и очень честно. Кроме того, а кто будет зарабатывать на жизнь, если я начну преподавать? Преподаватели же зарабатывают копейки.
– Странно, что даже у человека вашей востребованности стоит вопрос заработка денег…
– У меня не стоит вопрос заработка денег. Я их не коплю, и когда кто-то говорит, что у него есть миллион, я это всегда пропускаю мимо ушей, потому что для меня это чистая абстракция. Я бы просто не знал, что делать с такими деньгами. У меня интересы всегда были более приземленными и близкими. Если очень много денег, мне кажется, мне было бы не интересно.
– А потом, когда надо зарабатывать, это же стимул чтобы что-то делать…
– Да. Но стыдно об этом говорить в начале, до обсуждения сути работы. Деньги – это же окантовка чего-то, но это не зерно.
– Вы относитесь к деньгам очень похоже на то, как к ним относится мой педагог, Инна Натановна Соловьева.
– Да? Я не знаком с ней лично, но она когда-то хорошо про меня писала. Чем она сейчас занимается?
– Готовит к печати книгу про МХАТ-2.
– Очень жалко, что тогда, в тридцатые, закрыли этот театр, потому что с ним рухнуло представление о критериях: что такое хорошо и что такое плохо, и расцвело много чепухи – в этой стране, где театр определял очень много. Да что говорить? Мировой театр ХХ века был определен Россией! Станиславским, Таировым, Мейерхольдом, Михаилом Чеховым, а потом пришли другие, совсем не те.
– Эти критерии могут восстановиться?
– С каждым днем надежд на это все меньше и меньше.
– Почему?
– Потому что была нарушена прямая связь. Потому что когда Ефремов пришел во МХАТ после большого перерыва, Ефремов, великий, своеобразный человек, который создал театр «Современник», фигура очень значительная, но, понимаете, он и МХАТ… это было похоже на пересадку органа, который не прижился. Это был не тот орган, который надо было пришить Художественному театру, мне кажется.
– Сейчас, когда вы ходите в театр…
– Я почти не хожу.
– Но когда ходите, вам что-то нравится?
– Из последних спектаклей мне понравились «Рассказы Шукшина» с Женей Мироновым и Чулпан Хаматовой. Замечательный спектакль, просто радостно было его смотреть. Яркий, характерный, он внутренне был наполнен, и не было в нем лжи, вранья. Он был силен глубиной своих чувств и мыслей, и в нем использовались средства яркие, которыми не каждый артист владеет – Женя Миронов владеет. Он танцем может выразить то, что не скажешь словами. И Хаматова может. Очень радостно, что появился такой спектакль.
– А когда привозят что-то на гастроли, например, Някрошюса – смотрите?
– Някрошюс, Туминас, – это все очень талантливые люди, очень, но в них много патологии, которая пытается стать абсолютной правдой, но через нее ничего не достанешь. В этом есть болезненность и чертовщина. Это интересно, и это в искусстве должно быть – чудачество, шутовство, но в этом очень много сломленного есть. На фоне мути и скуки это интересно – залезть в тайны человеческой жизни, но каким способом? Мне нравится способ, который проповедовал Станиславский и Немирович-Данченко – брать человека через вещи крупные, а не через его болезненность, не через его физиологию. Это может быть интересно на первых порах, но потом раздражает.
– Предметом искусства может быть все, что угодно?
– Все зависит от художника.
– Физиология тоже?
– Почему нет? Вы такие вопросы задаете… сколько вам лет?
– Тридцать.
– А я вот, знаете, не чувствую себя стариком!
– У вас есть ощущение мудрости или знания жизни?
– Упаси боже! Глупости очень много!
– У вас много людей есть, которым вы всегда верите?
– Нет, не много. У меня очень мало друзей и очень мало знакомых.
– А вы производите впечатление человека очень коммуникабельного и открытого…
– Да, и коммуникабельный, и открытый, но серьезные разговоры у меня могут быть с одним-двумя людьми.
– Вы столько лет работаете в театре – вы знаете, для чего он нужен?
– Чтобы разобраться в себе. Театр это очень сильная вещь. В нем есть что-то очень загадочное. Живой человек сию секунду – во времени, которое никогда не вернется, и все-таки возвращается. Ведь никто никогда в жизни не вернулся в того света! Никто не рассказал, как там. А мы возвращаемся, снова и снова играя одно и тоже, – снова хотим повторить жизнь. Вам нравится то, что я говорю?
– Да.
– Я когда-то написал: «Артист, я постепенно познаю, какую жизнь со мной сыграла шутку злую. Чужую жизнь играю, как свою и, стало быть, свою играю как чужую».
– Вы очень много лет в профессии…
– А у меня ощущение, что я вчера только начал!
– То есть вы иногда не знаете, как и что работаете?
– Я ничего не знаю. А когда говорят, сколько лет я в профессии, у меня ощущение, что я их все простоял на старте.
– Почему артистов не хоронили в церковной ограде?
– Да потому что у них есть чертовщина. Мы проникаем туда, куда не положено проникать нормальным людям.
– Артисты – особые существа?
– Вообще человек – это особое существо. Но не каждый. Меня потрясают люди с другой головой – математики, физики, конструкторы, летчики, моряки, подводники. Эти люди вызывают у меня восхищение. У меня сердце замирает, когда они начинают рассказывать о своей работе – причем они очень скромные, тихие люди. Не пафосные. Вот эти люди мне очень нравятся, и ради них хочется сделать все.
– Вы занимаетесь благотворительностью?
– Да. Понял, что это надо делать, и как можно скорее, и сейчас дам благотворительный вечер сначала в Ленинграде, потом на Украине. Всем не поможешь, но что-то делать надо.
– Народ не может меняться. Меняется время, меняются условия жизни. Естественно, народ соединен, связан со временем, приходится приспосабливаться, каждому приходится идти вместе со временем. И в связи с этим меняется все: сознание, скорость. Человек познает себя иначе. Теряет на ходу какие-то свои замечательные качества. Слова «честь», «добро» и «любовь» начинают значить что-то другое. Раньше писали стихи о любви Цветаева, Ахматова и Пушкин, а сейчас пишут похабные вещи, матом и называют это стихами о любви. Сейчас ведь выйдешь на улицу – тебя могут убить. Раньше все-таки вот так легко не убивали.
– Разве после войны было не так же опасно как сейчас, но об этом просто не говорили?
– После войны было опасно, были разные «Черные кошки», темень, и тоже могли пырнуть ножом в подворотне. Но сознание было другое. Образ солдата был другой, понимаете? С образом солдата ассоциировались слова «освободитель», «патриот», «смелый». Сейчас совсем другое. И, собственно, с поступками солдата, что тогда, что сейчас, это никак не связано. Так что люди не меняются, меняется время. Все ускоряется, убыстряется, усложняется техника, а душевное состояние, оно требует… оно не терпит суеты. А суеты много сейчас. Суета, быстрота, быстрей познать, быстрей почувствовать, быстрей что-то сделать и тут же это отменить. Есть, наверное, гении, которые живут по своим законам: что ничего так быстро не делают, что все должно накопиться. Понимаете, все проверяется накопленным. А сейчас мало накоплений. Потому что за нас все время все делают. И мир стал маленький. Сегодня ты здесь, а через десять часов – в Америке. А раньше Америка была сказочной страной на Марсе. Вообще за слово «Америка» могли посадить в тюрьму. А народ не меняется.
– Я читала в ваших интервью, что вы себя после войны в этих темных дворах очень комфортно чувствовали…
– Что значит комфортно? Мне было 10 лет – конечно, я себя комфортно чувствовал! Доставал где-то мелочь у своей тетки или у отца, и играл в расшибалку. Я помню, из окон кричали «Началась война с Японией!», и так же кричали «Кончилась война с Японией!», а мы играли спокойненько в расшибалку. Но зато я в десять лет уже знал, как наши сыграли с англичанами, знал игроков английского «Челси» по именам, я знал всех наших динамовцев, и когда они победили англичан с общим счетом 19-9 (как и совсем недавно!), мы это обсуждали во всех подробностях, бесконечно. И, смотрите, футбол остается таким же любимым и важным для страны – что тогда, что сейчас.
– Ваши родители вами много занимались?
– Я редко видел своего отца, мы с ним мало говорили, один раз сходили на стадион «Динамо», один раз маму вызвали в школу, но особенно никто мной не занимался. Одевали, обували, кормили – и спасибо. Но так во всех семьях было. Я ходил в перешитом от отца пальто, брюках, рубашках, а когда мне в 14 лет купили новое пальто, это было что-то вообще невообразимое. Я ходил так, будто я модельер. А мы собирались во дворе, в конце сороковых у нас появилась гитара, и мы стали петь блатные песни о любви, подражая нашим героям – Крючкову, Бернесу, Алейникову – это были люди страны, и большинство старались быть на них похожими. И когда зарождался Володя Высоцкий, он от них перенял эстафету – с их хриплыми голосами, открытые, простые, порванные все, но ничего не боящиеся.
– Почему так получается, что каждое поколение в России решает вопрос: уезжать из России или оставаться здесь жить?
– У меня таких вопросов никогда не было, я об этом никогда не задумывался. Я решал, ехать мне в кафе-мороженое на улицу Горького или ехать в кафе в Сокольники, причем поехать в кафе-мороженое – это было все равно, что поехать в Америку. Сокольники – это было рядом, я же на Преображенке жил. Вот такие вопросы я решал.
– А потом, когда вы стали старше?
– Таких вопросов все равно не могло быть.
– Почему?
– Потому что среда, в которой я жил, мои товарищи… да что вы? Откуда? Там ведь другой мир, в котором и про который ты ничего не знаешь! И я это очень хорошо понимал, но отчаяния никогда не было, несмотря на то, что меня снимали с самолета, когда я ехал во Францию – это уже при Горбачеве, сказали, что на три недели мне поехать нельзя. Я написал письмо Горбачеву и тут же его порвал, потому что мне было стыдно даже письмо писать, за что со мной так обошлись. Потом этот вопрос как-то решился, Галина Борисовна пошла к какому-то человеку на Лубянке и тот сказал: «Да пусть едет куда хочет!». Это было противно, когда не пускали, когда никуда нельзя было поехать. Был такой период. Но принципиального вопроса, уезжать или оставаться, у меня никогда не возникало.
– Из-за того, что вы актер, не возникало – что не найдете себе применения там?
– Да нет, из-за человеческих моих качеств. Я довольно инертный человек, я не представлял себе, что бы я там делал. А тут все свои – ну куда я поеду… И я просто никогда не думал об этом.
– Сейчас тоже не думаете?
– Сейчас?! Что я – сумасшедший? Куда? На тот свет?!
– А не страшно здесь, когда сваливаются болезни, когда начинаете зависеть от лекарств, а они часто поддельные, о чем мы все знаем?
– Да, должен вам сказать, что мы живем в этом ужасе, и я с этим тоже сталкивался, и это страшно.
– Ваша известность как-то помогает вам справляться с трудностями?
– Я этого никогда не чувствовал. Да, люди узнают меня на улице, люди ко мне хорошо относятся, но это не переходит в то, что мне все дозволено. Я вообще боюсь ситуации, когда мне дозволено больше, чем другим, или когда мне какие-то уступки делаются, я стараюсь этого не допускать. Хотя отношение ко мне, если я где-то выступаю, очень трепетное, и это мне очень радостно. Для меня такое ко мне отношение неожиданно, я не знаю, чем я заслужил его.
– Вы как-то рассказывали, что сейчас стали часто отказываться от больших ролей в кино, если они вам не интересны, и соглашаетесь на роль в две-три фразы, если она вам интересна – так вы согласились сняться у Михалкова в «Утомленных солнцем-2» в эпизоде, да?
– Как вам сказать – не так уж и много у меня сейчас предложений. Но я чувствую, где что-то можно сделать. Я сейчас снимаюсь в телевизионной картине у режиссера Влада Фурмана, выпустившего недавно «Террористку Иванову», в роли, которую, как мне показалось, я могу сыграть интересно. Она небольшая, но мне понравилась. В этой роли, с помощью режиссера, конечно, можно дыхнуть туда, о чем мы с вами сейчас говорили – о времени, о себе и об отношении ко времени: не буквально словами – ах, какое оно тяжелое, кругом коррупция и криминал, – а образами, не газетными цитатами, а свои нутром. Мой герой скрещивает огурцы и помидоры, а у него их все время крадут. Вот ситуация. И в связи с этим у него возникают всякие мысли по поводу того, как он живет и где он живет. И партнерша у меня там замечательная – Света Крючкова. А еще я частушки там пою. Мне было очень это интересно. Потому что там можно ответить своим языком на свои же собственные мысли.
– У вас бывало так, чтобы в процессе работы вы начинали иначе думать о чем-то?
– Иначе – нет. Глубже – да. Роль заставляет тебя глубже думать.
– Вы очень смешно рассказывали о том, что решили быть актером, потому что подумали, что делать ничего не надо, а только выходить на сцену и говорить «Кушать подано!»
– Совершенно верно! И я на большее не претендовал, и никогда не рассчитывал на большее.
– Отношение к профессии сильно изменилось?
– Я очень ошибался, очень. Это тяжелая профессия. И «кушать подано» сказать тоже тяжело, если что-то за этим стоит.
– Вы делитесь опытом в семье?
– У нас, знаете, такая семья, что мы все разговоры о работе оставляем на работе. А дома восхищаться и говорить «посмотрите на меня, как я сыграл!» – это исключено. Оля старшая (Ольга Остроумова – жена Валентина Гафта. – Прим. ред.) очень этого не любит, и я тоже не люблю.
– Почему вы не преподаете?
– Потому что это очень большая ответственность. Потому что это надо каждый день, и очень честно. Кроме того, а кто будет зарабатывать на жизнь, если я начну преподавать? Преподаватели же зарабатывают копейки.
– Странно, что даже у человека вашей востребованности стоит вопрос заработка денег…
– У меня не стоит вопрос заработка денег. Я их не коплю, и когда кто-то говорит, что у него есть миллион, я это всегда пропускаю мимо ушей, потому что для меня это чистая абстракция. Я бы просто не знал, что делать с такими деньгами. У меня интересы всегда были более приземленными и близкими. Если очень много денег, мне кажется, мне было бы не интересно.
– А потом, когда надо зарабатывать, это же стимул чтобы что-то делать…
– Да. Но стыдно об этом говорить в начале, до обсуждения сути работы. Деньги – это же окантовка чего-то, но это не зерно.
– Вы относитесь к деньгам очень похоже на то, как к ним относится мой педагог, Инна Натановна Соловьева.
– Да? Я не знаком с ней лично, но она когда-то хорошо про меня писала. Чем она сейчас занимается?
– Готовит к печати книгу про МХАТ-2.
– Очень жалко, что тогда, в тридцатые, закрыли этот театр, потому что с ним рухнуло представление о критериях: что такое хорошо и что такое плохо, и расцвело много чепухи – в этой стране, где театр определял очень много. Да что говорить? Мировой театр ХХ века был определен Россией! Станиславским, Таировым, Мейерхольдом, Михаилом Чеховым, а потом пришли другие, совсем не те.
– Эти критерии могут восстановиться?
– С каждым днем надежд на это все меньше и меньше.
– Почему?
– Потому что была нарушена прямая связь. Потому что когда Ефремов пришел во МХАТ после большого перерыва, Ефремов, великий, своеобразный человек, который создал театр «Современник», фигура очень значительная, но, понимаете, он и МХАТ… это было похоже на пересадку органа, который не прижился. Это был не тот орган, который надо было пришить Художественному театру, мне кажется.
– Сейчас, когда вы ходите в театр…
– Я почти не хожу.
– Но когда ходите, вам что-то нравится?
– Из последних спектаклей мне понравились «Рассказы Шукшина» с Женей Мироновым и Чулпан Хаматовой. Замечательный спектакль, просто радостно было его смотреть. Яркий, характерный, он внутренне был наполнен, и не было в нем лжи, вранья. Он был силен глубиной своих чувств и мыслей, и в нем использовались средства яркие, которыми не каждый артист владеет – Женя Миронов владеет. Он танцем может выразить то, что не скажешь словами. И Хаматова может. Очень радостно, что появился такой спектакль.
– А когда привозят что-то на гастроли, например, Някрошюса – смотрите?
– Някрошюс, Туминас, – это все очень талантливые люди, очень, но в них много патологии, которая пытается стать абсолютной правдой, но через нее ничего не достанешь. В этом есть болезненность и чертовщина. Это интересно, и это в искусстве должно быть – чудачество, шутовство, но в этом очень много сломленного есть. На фоне мути и скуки это интересно – залезть в тайны человеческой жизни, но каким способом? Мне нравится способ, который проповедовал Станиславский и Немирович-Данченко – брать человека через вещи крупные, а не через его болезненность, не через его физиологию. Это может быть интересно на первых порах, но потом раздражает.
– Предметом искусства может быть все, что угодно?
– Все зависит от художника.
– Физиология тоже?
– Почему нет? Вы такие вопросы задаете… сколько вам лет?
– Тридцать.
– А я вот, знаете, не чувствую себя стариком!
– У вас есть ощущение мудрости или знания жизни?
– Упаси боже! Глупости очень много!
– У вас много людей есть, которым вы всегда верите?
– Нет, не много. У меня очень мало друзей и очень мало знакомых.
– А вы производите впечатление человека очень коммуникабельного и открытого…
– Да, и коммуникабельный, и открытый, но серьезные разговоры у меня могут быть с одним-двумя людьми.
– Вы столько лет работаете в театре – вы знаете, для чего он нужен?
– Чтобы разобраться в себе. Театр это очень сильная вещь. В нем есть что-то очень загадочное. Живой человек сию секунду – во времени, которое никогда не вернется, и все-таки возвращается. Ведь никто никогда в жизни не вернулся в того света! Никто не рассказал, как там. А мы возвращаемся, снова и снова играя одно и тоже, – снова хотим повторить жизнь. Вам нравится то, что я говорю?
– Да.
– Я когда-то написал: «Артист, я постепенно познаю, какую жизнь со мной сыграла шутку злую. Чужую жизнь играю, как свою и, стало быть, свою играю как чужую».
– Вы очень много лет в профессии…
– А у меня ощущение, что я вчера только начал!
– То есть вы иногда не знаете, как и что работаете?
– Я ничего не знаю. А когда говорят, сколько лет я в профессии, у меня ощущение, что я их все простоял на старте.
– Почему артистов не хоронили в церковной ограде?
– Да потому что у них есть чертовщина. Мы проникаем туда, куда не положено проникать нормальным людям.
– Артисты – особые существа?
– Вообще человек – это особое существо. Но не каждый. Меня потрясают люди с другой головой – математики, физики, конструкторы, летчики, моряки, подводники. Эти люди вызывают у меня восхищение. У меня сердце замирает, когда они начинают рассказывать о своей работе – причем они очень скромные, тихие люди. Не пафосные. Вот эти люди мне очень нравятся, и ради них хочется сделать все.
– Вы занимаетесь благотворительностью?
– Да. Понял, что это надо делать, и как можно скорее, и сейчас дам благотворительный вечер сначала в Ленинграде, потом на Украине. Всем не поможешь, но что-то делать надо.