Журнал «Театрал» выпустил в свет уникальный сборник, который состоит из пятидесяти монологов известных актёров, режиссёров и драматургов, рассказывающих о главном человеке в жизни — о маме. Эти проникновенные воспоминания не один год публиковались на страницах журнала, и теперь собраны вместе под одной обложкой. Книга так и называется - «Мамы замечательных детей». Предыдущими героями публикаций были Александр Ширвиндт, Вера Васильева, Римас Туминас, Ольга Прокофьева, Евгений Писарев, Светлана Немоляева, Евгения Симонова, Марк Захаров, Анна Терехова, Юрий Стоянов, Людмила Чурсина, Сергей Юрский, Нина Архипова, Максим Никулин, Виктор Сухоруков, Людмила Иванова, Екатерина Райкина, Юлия Рутберг, Александр Коршунов, Юлия Меньшова, Евгений Евтушенко, Владимир Андреев, Анастасия Голуб, Владимир Войнович, Наталья Наумова, Анна Дворжецкая, Дмитрий Бертман, Алёна Яковлева, Евгений Стеблов, Вера Бабичева,Иосиф Райхельгауз, Оксана Мысина, Ольга Кабо, Михаил Полицеймако, Валерий Гаркалин, Аня Чиповская, Роксана Сац, Игорь Ясулович, Сергей Степанченко, Генриетта Яновская, Ирина Мазуркевич, Игорь Верник. Cегодня предоставляем слово народной артистке РСФСР Людмиле Максаковой.
Мои детские впечатления — достаточно отрывочные, эпизодические, они не складываются в целостную картину. Безмятежного детства у меня не было, потому что оно пришлось на военное и послевоенное время, хотя я и не понимала в полной мере всей ситуации, в которой мы пребывали вместе со всей страной. Когда мы вернулись из эвакуации, то в наших Снегирях под Москвой застали абсолютно сгоревшую дачу (одна только труба не сгорела, потому что была каменная). Все в этих местах было сожжено войной, там шли страшные бои, там же погибли двадцать восемь панфиловцев.
Мама решила построить дачу заново. Пока строился каменный дом (лет двенадцать), из американских щитов и деревянных ящиков сколотили времянку, в которой все жили. Она до сих пор существует. Жили просто на грани нищеты. Если я вырастала из сандалий (а это случалось каждый год), мне просто вырезали дырку для пальцев, если школьный фартук становился короток, мне просто надшивали лямки, и таким образом он удлинялся. Никаких обновок.
Мама привезла из Астрахани свою тетку, я ее называла баба Каля. Все хозяйство баба Каля держала в своих руках, и это был пример героического трудового подвига. На маму баба Каля просто молилась, а нас всех гоняла. В одной комнатушке с печкой и терраской жили бабушка, я, двоюродные сестра и брат, француженка Марианна Францевна и Клава, помогавшая нам по хозяйству. Мама приезжала на дачу редко, лишь посмотреть на меня, привозила коробку с нежным зефиром, и все затихали, разглядывая маму во все глаза. Для нее в этом «курятнике» (временной сторожке) не оставалось места, да и некогда, надо было зарабатывать деньги на строительство.
В детстве я видела маму на сцене всего два раза: в роли Весны в опере «Снегурочка», (она была прекрасна, именно весна, тут уж ничего не скажешь), и в спектакле «Майская ночь», который шел в филиале Большого театра (сейчас это — Театр оперетты). Мама считала, что ребенка нельзя перегружать эмоциями, чужими впечатлениями. Один раз меня повели на «Синюю птицу», но когда на сцену вышел «Огонь», мне сделалось дурно, я закричала:
— Огонь, огонь, горим! — и меня вывели из зала.
Мама была совершенно самостоятельным человеком, она с детства так привыкла, потому как рано поняла, что вся ее семья может надеяться только на нее, девятилетнего ребенка. Петь мама начала в астраханском церковном хоре. И даже получала зарплату, помогая своей большой осиротевшей без отца семье. Потом мама поступила в музыкальное училище, пела в опере и довольно рано вышла замуж за Максимилиана Карловича Максакова — знаменитого баритона и антрепренера. Они прожили вместе шестнадцать лет и очень любили друг друга, несмотря на огромную разницу в возрасте. Он называл маму Мура, был ее учителем, строгим и беспощадным. На мамином столе всегда стоял перекидной календарь со списком дел и забот на каждый день. Разбирая мамины бумаги, я нашла листок из такого календаря: в день смерти Макса Карловича карандашом была сделана одна неровная строчка: «Умер мой дорогой...».
Наш дом был строго управляемый и настроенный как единый оркестр. Дом наполняли женские персонажи, то есть это был дом без мужчин и дом людей пожилых. Мужчины казались мне инопланетянами, во всяком случае, людьми из какой-то другой жизни. Мама была воспитана в патриархальном духе, и меня никуда не пускали, ко мне домой тоже никто не приходил, я жила в мире взрослых и общалась в основном с бабушкой. Воспитывали меня крайне странно, литературно, ориентировались на «Войну и мир» Толстого, и также странно, никак не соотносясь с современным миром, одевали. Из высоких побуждений меня не пускали ни в кино, ни в театры, стараясь оградить от дурного. Приоритетами были музыка и иностранные языки.
Отдали меня учиться в ЦМШ (Центральную музыкальную школу) по классу виолончели, и я была абсолютно погружена в учебу, в эту атмосферу. Мама никогда не ходила в школу, не спрашивала, как я учусь, ничем со мной не занималась, не проверяла уроки, считала, что я все должна делать сама. Меня сразу отдали во второй класс, первый класс я прошла дома. У мамы была своя точка зрения:
— Нельзя отнимать у ребенка детство, — но все это было далеко от жизни.
В школе я оказалась абсолютно белой вороной и не смогла найти язык со своими сверстниками, которые подружились еще в первом классе. Единственным моим другом оставалась книга, всю русскую литературу я знала наизусть. Это книжное восприятие мира отозвалось романтически: однажды (мне было тогда 17 лет) на экране нашего малюсенького телевизора с огромной линзой я увидела красивого молодого человека в черном бархатном костюме, читающего что-то по-французски. Шла передача из Щукинского училища, и Василий Лановой просто показывал учебный отрывок. Этого оказалось достаточным, чтобы я отправилась туда, ничего не зная ни о Вахтангове, ни о его театре.
Когда я поступала в театральное училище, боялась, что, не дай Бог, узнают о том, что моя мама — известная певица. Все надо было завоевывать самостоятельно. Мама отнеслась к моему шагу сдержанно, лишь решила посоветоваться с Цецилией Львовной Мансуровой, стоит ли мне поступать, есть ли данные? Но тут выяснилось, что меня, оказывается, уже приняли в училище. С той поры меня больше дома не видели, я возвращалась домой поздно ночью, беря пример с мамы, подражая ее безоглядному служению искусству.
Когда меня приняли в Театр им. Вахтангова, она не пропускала почти ни одного спектакля, этот язык, в отличие от бытового языка, ей был понятен и интересен. Сохранились мамины рецензии на все мои спектакли. Мама покупала программку и на ней всегда писала замечания — как, по ее мнению, прошел спектакль, чем один спектакль отличался от другого. Она относилась к моему драматическому спектаклю как к своему оперному, то есть считала каждый спектакль событием, считала, что этому надо посвятить свою жизнь. У нее всегда была завышенная планка, и мое самоедство — от мамы: внутри всегда сидит самокритичный человек, который говорит: все, что ты делаешь, это только стремление к совершенству, оно еще очень далеко впереди. К обыкновенным людям мама всегда была снисходительна, но к творческим у нее были высокие требования.
Мама себя полностью посвятила искусству. И я запомнила только, что она была безмерно знаменита и любима. Она уверилась, что все люди могут и должны сами взлететь. Наверно, так оно и есть, только не каждому дается так себя проявить. Вся наша жизнь протекала вне маминого присутствия, а когда мама приезжала — это был небожитель. Ее приезды — редкость, праздники, счастье. И всем было понятно, что она — человек другого, не нашего мира, нездешняя, сказочная фея. Граница, отделяющая ее от мира, была столь ощутимой, что никто и никогда не смел нарушить ее. Лишь музыке она поверяла свое сокровенное. Все романсы в исполнении мамы звучали как исповедь.
Я ведь так до сих пор не знаю, кто мой отец. После того, как ее второго мужа, дипломата Якова Давтяна расстреляли, она всю жизнь провела замкнуто, в молчании и недоговоренностями. Пережив такое страшное время, все старались говорить на нейтральные темы, и откровенности никакой не было.
С мамой я общалась редко, помню лишь одну прогулку, когда мы вышли в соседний переулок, и мама стала играть со мной в какую-то игру.
— Вот сейчас мы с тобой пойдем и попадем в пещеру...
Она стала мне рассказывать какую-то сказку, мы тихонько, на цыпочках идем, идем, открываем дверь, а оттуда вдруг выходит какой-то господин в шляпе и радостно восклицает:
— Марья Петровна, здравствуйте, какими судьбами?!
Раньше все друг друга знали, он и решил, что она просто идет к кому- то в гости. Москва была не такой как сейчас, сейчас с этим покончено: москвичей практически не встретишь, особенно в центре. Наш дом в Брюсовом переулке, построенный специально для артистов Большого театра в 1935 году, с годами стал мемориальным. Голованов, Нежданова, Катульская, Козловский, Обухова, Шадр — все были соседями. Почти рядом — дом артистов Художественного театра, где жили Москвин, Качалов, Леонидов, потом по улице — дом композиторов, дом, где жил Мейерхольд...
Наша квартира была заполнена книгами. Мама очень любила Пушкина, Толстого, Диккенса, которого часто перечитывала, приговаривая:
— Какая прелесть эти диккенсовские тетушки!
Завтрак и обед всегда проходили в столовой за большим овальным столом, покрытым белой кружевной скатертью, но еда была простой: кофе с молоком, бутерброд с сыром. Когда мама возвращалась домой, она первым делом бросалась к радиорозетке и выдергивала шнур (телевизора у нас не было), потом отключала телефон и уходила к себе. Она не терпела шума. Единственное, что она любила: часы. В столовой стояли напольные часы с маятником. К нам раз в неделю приходил часовщик Исаак Исаакович и заводил эти часы (надо было поднимать гири маятника). Были куранты, которые стояли на шкафу и каждые пятнадцать минут отбивали коротенькую мелодию. Были разные часы и часики на столе и подоконнике от больших каретных до малюсеньких, с наперсток, все они ходили, тикали и отбивали, вероятно, это как-то маму успокаивало.
В маминой комнате стоял большой шкаф красного дерева, в котором было много запретного и чудесного. На полках — идеально выглаженное белье, накрахмаленные платочки, невероятно изящные сумочки ручной работы и мешочки с воротничками. Воротнички всех фасонов и размеров, белые, бисерные, кружевные. Мама одевалась строго и продуманно: туфли и сумка всегда одного тона и стиля, обязательно шляпка и перчатки. У мамы была своя портниха, бывшая балерина. Платье не шилось, не кроилось, а накалывалось по фигуре. Нужно было иметь мамино терпение, чтобы стоять по два-три часа живым манекеном, держать прямо спину и не жаловаться на усталость. По-моему, у этой портнихи мама осталась единственной клиенткой. Платьев и костюмов было немного, но зато постоянно добавлялись новые детали (воротнички и отвороты), и мама всегда выглядела изящно и по-новому. Прямая спина, гордо посаженная голова, «летящая» походка — над этим она работала всегда.
Как земную женщину, представить мою маму невозможно! Сегодняшнее лекало к ней не приставить. Это особенный человек. Она была скрытной вполне сознательно. Она хотела остаться в памяти актрисой и певицей, и все. Никаких обсуждений.
В 1953 году случилась огромная неприятность: маме прислали конверт с папиросной бумагой следующего содержания: «С такого-то числа такого-то месяца сего года вы переводитесь на пенсию...» А маме был всего пятьдесят один год! Вот это был удар, это был кошмар! Она прослужила 35 лет в Большом театре, отдав все силы, всю душу.
Были еще живы принципы Станиславского и Немировича-Данченко, они существовали не только в драматических, но и оперных театрах, это было какое-то духовное наставление: как вести себя в искусстве. Это действительно было служение, так жили абсолютно все великие артисты Большого. Тогда был железный занавес, никто никуда не уезжал, все лучшие силы находились здесь, и был золотой век Большого театра. У нас в квартире на стене всегда висела афиша с грифом «Большой ордена Ленина академический театр Советского Союза», которая все определяла, и в день спектакля все ходили на цыпочках, комната была закрыта, окно зашторено, спектакль был центральным событием жизни. Вся театральная Москва рвалась на спектакли, билетов было не достать, после спектакля маму встречали толпы поклонников, а я спала и только на следующий день видела квартиру, заставленную корзинами с цветами. Утро начиналось с благоговейной тишины, затем душ и зарядка, даже, когда маме было за семьдесят. Мы существовали в разных «часовых поясах»: мама спала до двенадцати, потому что ее спектакли начинались в восемь вечера и заканчивались в полночь, а потом еще шел разбор, подробный анализ каждой фразы, каждой ноты с близкими друзьями и сестрой. Маму больше всего волновал звук. Безупречному звуку посвящалось 3-4 часа каждое утро.
У мамы было такое выражение:
— Надо разобрать событие, успокоиться и поставить точку.
Видимо, она именно так решила поставить точку: преодолела себя, встала и отправилась в череду изнурительных долгих поездок. Конечно, они доставляли ей огромную радость. После того как она стала петь русские народные песни с оркестром Осипова, она вошла в любой дом с помощью черной тарелки. Тогда ведь телевидения не было, только радио, зато оно было повсеместно, и передавали ее часто. «Концерт по заявкам» слушала вся страна, и когда люди воочию видели ту самую Максакову, которую слышали по радио — «Помню, я еще молодушкой была...» или «Что ты жадно глядишь на дорогу...», — встречали ее с восторгом. Она была действительно народной артисткой.
Пока маме не исполнилось шестьдесят три года, я ее практически дома не видела. Она разъезжала по стране с гастролями, а мне только шли телеграммы, письма и записочки из Благовещенска, Комсомольска-на-Амуре, Норильска, Ташкента. То есть присутствовала вся география Советского Союза. В год она пела около ста пятидесяти концертов.
Когда мама закончила свою гастрольную деятельность, она какое-то время преподавала в ГИТИСе на отделении музыкальной комедии и организовала народную певческую школу. Она была человеком, живущим для других. Она жила для русского народа, для Родины, для Отечества. Тогда ведь были народные школы, народные университеты, всех хотели обучить, образовать, а поскольку мама сама прошла через тяжелое детство, она это не воспринимала как какую-то позу или моду, она действительно искренне была убеждена, что людям из народа, неспособным организовать свое музыкальное обучение, надо всячески помогать. Мама была человеком идеи. Как и многие педагоги того времени, мама с ученицами занималась дома. У нас жил Тобик, крохотный коричневый тойтерьер, который во время занятий лежал на подстилке под батареей. Когда он слышал неверные ноты, то поднимал недовольную мордочку и шел, стуча коготками по паркету. Открывал дверь и, выходя, закрывал ее лапками. Мама подшучивала:
— Даже собака не выдержала такого пения...
Через три года после того, как маму перевели на пенсию, состоялся ее прощальный спектакль «Кармен». Мама долго сомневалась, петь или не петь, хотя и была в прекрасной форме: трудно было переступить порог театра, который ее так больно ударил. Она долго думала, но решила все же попрощаться со своей публикой. Я ходила на тот спектакль: уже от Центрального телеграфа спрашивали лишние билеты, это было событие, у сквера Большого театра собралась огромная толпа, люди волновались:
— Максакова поет, Максакова поет...
Мы с маминой сестрой еле пробрались к театру. Когда мама вышла на сцену, начались овации, весь зал встал, это длилось минут десять, и я не знаю, как она потом смогла запеть.
Лет через десять позвонила Фурцева, сказала, что маме присвоили звание народной артистки СССР. Я тут же перезвонила маме. На даче у нас не было телефона, он стоял только в сторожке. Я попросила позвать маму, за ней сбегали, позвали, кричу в трубку:
— Мама! Позвонила Екатерина Алексеевна! Тебе дали звание народной СССР!
А мама мне спокойно отвечает:
— Людочка, это все поздно. Поздно и неинтересно...
Она была больше, чем народная. Она была любимая.
Марии Петровне Максаковой приходили мешки писем. Иногда вечером я заставала ее за таким занятием: перед ней стояла корзинка и мешок с письмами, а она ножницами отрезала боковую сторону конверта, аккуратно вынимала письмо, читала, а потом надписывала конверт: «ответила», «сохранить», «помочь» и т.д. Такой удивительный у нее был характер. Ни одно письмо не оставалось без ответа, ни один человек — без внимания. Ее воспринимали как родственницу, как близкого человека, ведь она была вхожа благодаря радио в каждый дом, ведь она не просто пела, а открывала сердце, то было сердечное пение, а не просто классическое оперное. К ней часто шли ходоки, все больше старушки и старички, в основном астраханские земляки. Это была одна из главных тем маминой жизни: помогать своим землякам.
Мама родилась в Астрахани, считала себя волжанкой. У нее были особые словечки: чердак — «подловка», пойти на улицу — «выйти на волю», баклажаны — «синенькие» и так далее. Мама всю жизнь была предана родному городу. И это была взаимная любовь. Она без конца хлопотала о филармонии, разыскивала таланты, например, привезла в Москву Тамару Милашкину. Она в Астрахани — национальная героиня. Сегодня в городе есть улица Марии Максаковой, на которой выстроили совершенно необыкновенный, весь какой-то ажурный оперный театр. Концертный зал филармонии тоже носит имя Максаковой, перед концертным залом — Звезда Максаковой. Ее внучка и моя дочь Маша организовала в Астрахани фонд им. Максаковой, который устраивает конкурсы, помогает малышам, юным дарованиям.
Мама всегда была неприступной, недоступной. Она навсегда осталась для меня блоковской «Незнакомкой». Мамино наследие — письма, записочки, ее дневник, который она начала вести незадолго до моего рождения — с каждым годом становятся для меня все ценнее. Мама подарила мне высокую интонацию, и я не хочу понижать этот порог. Мама ушла с ощущением выполненного долга и не зря прожитой жизни. Мама пыталась втолковать мне самое существенное — необходимость вопреки всем приговорам судьбы «нести свой крест и веровать». Я всю жизнь благодарна ей за эти уроки.

Мама решила построить дачу заново. Пока строился каменный дом (лет двенадцать), из американских щитов и деревянных ящиков сколотили времянку, в которой все жили. Она до сих пор существует. Жили просто на грани нищеты. Если я вырастала из сандалий (а это случалось каждый год), мне просто вырезали дырку для пальцев, если школьный фартук становился короток, мне просто надшивали лямки, и таким образом он удлинялся. Никаких обновок.
Мама привезла из Астрахани свою тетку, я ее называла баба Каля. Все хозяйство баба Каля держала в своих руках, и это был пример героического трудового подвига. На маму баба Каля просто молилась, а нас всех гоняла. В одной комнатушке с печкой и терраской жили бабушка, я, двоюродные сестра и брат, француженка Марианна Францевна и Клава, помогавшая нам по хозяйству. Мама приезжала на дачу редко, лишь посмотреть на меня, привозила коробку с нежным зефиром, и все затихали, разглядывая маму во все глаза. Для нее в этом «курятнике» (временной сторожке) не оставалось места, да и некогда, надо было зарабатывать деньги на строительство.
В детстве я видела маму на сцене всего два раза: в роли Весны в опере «Снегурочка», (она была прекрасна, именно весна, тут уж ничего не скажешь), и в спектакле «Майская ночь», который шел в филиале Большого театра (сейчас это — Театр оперетты). Мама считала, что ребенка нельзя перегружать эмоциями, чужими впечатлениями. Один раз меня повели на «Синюю птицу», но когда на сцену вышел «Огонь», мне сделалось дурно, я закричала:
— Огонь, огонь, горим! — и меня вывели из зала.
Мама была совершенно самостоятельным человеком, она с детства так привыкла, потому как рано поняла, что вся ее семья может надеяться только на нее, девятилетнего ребенка. Петь мама начала в астраханском церковном хоре. И даже получала зарплату, помогая своей большой осиротевшей без отца семье. Потом мама поступила в музыкальное училище, пела в опере и довольно рано вышла замуж за Максимилиана Карловича Максакова — знаменитого баритона и антрепренера. Они прожили вместе шестнадцать лет и очень любили друг друга, несмотря на огромную разницу в возрасте. Он называл маму Мура, был ее учителем, строгим и беспощадным. На мамином столе всегда стоял перекидной календарь со списком дел и забот на каждый день. Разбирая мамины бумаги, я нашла листок из такого календаря: в день смерти Макса Карловича карандашом была сделана одна неровная строчка: «Умер мой дорогой...».
Наш дом был строго управляемый и настроенный как единый оркестр. Дом наполняли женские персонажи, то есть это был дом без мужчин и дом людей пожилых. Мужчины казались мне инопланетянами, во всяком случае, людьми из какой-то другой жизни. Мама была воспитана в патриархальном духе, и меня никуда не пускали, ко мне домой тоже никто не приходил, я жила в мире взрослых и общалась в основном с бабушкой. Воспитывали меня крайне странно, литературно, ориентировались на «Войну и мир» Толстого, и также странно, никак не соотносясь с современным миром, одевали. Из высоких побуждений меня не пускали ни в кино, ни в театры, стараясь оградить от дурного. Приоритетами были музыка и иностранные языки.

— Нельзя отнимать у ребенка детство, — но все это было далеко от жизни.
В школе я оказалась абсолютно белой вороной и не смогла найти язык со своими сверстниками, которые подружились еще в первом классе. Единственным моим другом оставалась книга, всю русскую литературу я знала наизусть. Это книжное восприятие мира отозвалось романтически: однажды (мне было тогда 17 лет) на экране нашего малюсенького телевизора с огромной линзой я увидела красивого молодого человека в черном бархатном костюме, читающего что-то по-французски. Шла передача из Щукинского училища, и Василий Лановой просто показывал учебный отрывок. Этого оказалось достаточным, чтобы я отправилась туда, ничего не зная ни о Вахтангове, ни о его театре.
Когда я поступала в театральное училище, боялась, что, не дай Бог, узнают о том, что моя мама — известная певица. Все надо было завоевывать самостоятельно. Мама отнеслась к моему шагу сдержанно, лишь решила посоветоваться с Цецилией Львовной Мансуровой, стоит ли мне поступать, есть ли данные? Но тут выяснилось, что меня, оказывается, уже приняли в училище. С той поры меня больше дома не видели, я возвращалась домой поздно ночью, беря пример с мамы, подражая ее безоглядному служению искусству.
Когда меня приняли в Театр им. Вахтангова, она не пропускала почти ни одного спектакля, этот язык, в отличие от бытового языка, ей был понятен и интересен. Сохранились мамины рецензии на все мои спектакли. Мама покупала программку и на ней всегда писала замечания — как, по ее мнению, прошел спектакль, чем один спектакль отличался от другого. Она относилась к моему драматическому спектаклю как к своему оперному, то есть считала каждый спектакль событием, считала, что этому надо посвятить свою жизнь. У нее всегда была завышенная планка, и мое самоедство — от мамы: внутри всегда сидит самокритичный человек, который говорит: все, что ты делаешь, это только стремление к совершенству, оно еще очень далеко впереди. К обыкновенным людям мама всегда была снисходительна, но к творческим у нее были высокие требования.
Мама себя полностью посвятила искусству. И я запомнила только, что она была безмерно знаменита и любима. Она уверилась, что все люди могут и должны сами взлететь. Наверно, так оно и есть, только не каждому дается так себя проявить. Вся наша жизнь протекала вне маминого присутствия, а когда мама приезжала — это был небожитель. Ее приезды — редкость, праздники, счастье. И всем было понятно, что она — человек другого, не нашего мира, нездешняя, сказочная фея. Граница, отделяющая ее от мира, была столь ощутимой, что никто и никогда не смел нарушить ее. Лишь музыке она поверяла свое сокровенное. Все романсы в исполнении мамы звучали как исповедь.

С мамой я общалась редко, помню лишь одну прогулку, когда мы вышли в соседний переулок, и мама стала играть со мной в какую-то игру.
— Вот сейчас мы с тобой пойдем и попадем в пещеру...
Она стала мне рассказывать какую-то сказку, мы тихонько, на цыпочках идем, идем, открываем дверь, а оттуда вдруг выходит какой-то господин в шляпе и радостно восклицает:
— Марья Петровна, здравствуйте, какими судьбами?!
Раньше все друг друга знали, он и решил, что она просто идет к кому- то в гости. Москва была не такой как сейчас, сейчас с этим покончено: москвичей практически не встретишь, особенно в центре. Наш дом в Брюсовом переулке, построенный специально для артистов Большого театра в 1935 году, с годами стал мемориальным. Голованов, Нежданова, Катульская, Козловский, Обухова, Шадр — все были соседями. Почти рядом — дом артистов Художественного театра, где жили Москвин, Качалов, Леонидов, потом по улице — дом композиторов, дом, где жил Мейерхольд...
Наша квартира была заполнена книгами. Мама очень любила Пушкина, Толстого, Диккенса, которого часто перечитывала, приговаривая:
— Какая прелесть эти диккенсовские тетушки!
Завтрак и обед всегда проходили в столовой за большим овальным столом, покрытым белой кружевной скатертью, но еда была простой: кофе с молоком, бутерброд с сыром. Когда мама возвращалась домой, она первым делом бросалась к радиорозетке и выдергивала шнур (телевизора у нас не было), потом отключала телефон и уходила к себе. Она не терпела шума. Единственное, что она любила: часы. В столовой стояли напольные часы с маятником. К нам раз в неделю приходил часовщик Исаак Исаакович и заводил эти часы (надо было поднимать гири маятника). Были куранты, которые стояли на шкафу и каждые пятнадцать минут отбивали коротенькую мелодию. Были разные часы и часики на столе и подоконнике от больших каретных до малюсеньких, с наперсток, все они ходили, тикали и отбивали, вероятно, это как-то маму успокаивало.
В маминой комнате стоял большой шкаф красного дерева, в котором было много запретного и чудесного. На полках — идеально выглаженное белье, накрахмаленные платочки, невероятно изящные сумочки ручной работы и мешочки с воротничками. Воротнички всех фасонов и размеров, белые, бисерные, кружевные. Мама одевалась строго и продуманно: туфли и сумка всегда одного тона и стиля, обязательно шляпка и перчатки. У мамы была своя портниха, бывшая балерина. Платье не шилось, не кроилось, а накалывалось по фигуре. Нужно было иметь мамино терпение, чтобы стоять по два-три часа живым манекеном, держать прямо спину и не жаловаться на усталость. По-моему, у этой портнихи мама осталась единственной клиенткой. Платьев и костюмов было немного, но зато постоянно добавлялись новые детали (воротнички и отвороты), и мама всегда выглядела изящно и по-новому. Прямая спина, гордо посаженная голова, «летящая» походка — над этим она работала всегда.
Как земную женщину, представить мою маму невозможно! Сегодняшнее лекало к ней не приставить. Это особенный человек. Она была скрытной вполне сознательно. Она хотела остаться в памяти актрисой и певицей, и все. Никаких обсуждений.

Были еще живы принципы Станиславского и Немировича-Данченко, они существовали не только в драматических, но и оперных театрах, это было какое-то духовное наставление: как вести себя в искусстве. Это действительно было служение, так жили абсолютно все великие артисты Большого. Тогда был железный занавес, никто никуда не уезжал, все лучшие силы находились здесь, и был золотой век Большого театра. У нас в квартире на стене всегда висела афиша с грифом «Большой ордена Ленина академический театр Советского Союза», которая все определяла, и в день спектакля все ходили на цыпочках, комната была закрыта, окно зашторено, спектакль был центральным событием жизни. Вся театральная Москва рвалась на спектакли, билетов было не достать, после спектакля маму встречали толпы поклонников, а я спала и только на следующий день видела квартиру, заставленную корзинами с цветами. Утро начиналось с благоговейной тишины, затем душ и зарядка, даже, когда маме было за семьдесят. Мы существовали в разных «часовых поясах»: мама спала до двенадцати, потому что ее спектакли начинались в восемь вечера и заканчивались в полночь, а потом еще шел разбор, подробный анализ каждой фразы, каждой ноты с близкими друзьями и сестрой. Маму больше всего волновал звук. Безупречному звуку посвящалось 3-4 часа каждое утро.
У мамы было такое выражение:
— Надо разобрать событие, успокоиться и поставить точку.
Видимо, она именно так решила поставить точку: преодолела себя, встала и отправилась в череду изнурительных долгих поездок. Конечно, они доставляли ей огромную радость. После того как она стала петь русские народные песни с оркестром Осипова, она вошла в любой дом с помощью черной тарелки. Тогда ведь телевидения не было, только радио, зато оно было повсеместно, и передавали ее часто. «Концерт по заявкам» слушала вся страна, и когда люди воочию видели ту самую Максакову, которую слышали по радио — «Помню, я еще молодушкой была...» или «Что ты жадно глядишь на дорогу...», — встречали ее с восторгом. Она была действительно народной артисткой.
Пока маме не исполнилось шестьдесят три года, я ее практически дома не видела. Она разъезжала по стране с гастролями, а мне только шли телеграммы, письма и записочки из Благовещенска, Комсомольска-на-Амуре, Норильска, Ташкента. То есть присутствовала вся география Советского Союза. В год она пела около ста пятидесяти концертов.
Когда мама закончила свою гастрольную деятельность, она какое-то время преподавала в ГИТИСе на отделении музыкальной комедии и организовала народную певческую школу. Она была человеком, живущим для других. Она жила для русского народа, для Родины, для Отечества. Тогда ведь были народные школы, народные университеты, всех хотели обучить, образовать, а поскольку мама сама прошла через тяжелое детство, она это не воспринимала как какую-то позу или моду, она действительно искренне была убеждена, что людям из народа, неспособным организовать свое музыкальное обучение, надо всячески помогать. Мама была человеком идеи. Как и многие педагоги того времени, мама с ученицами занималась дома. У нас жил Тобик, крохотный коричневый тойтерьер, который во время занятий лежал на подстилке под батареей. Когда он слышал неверные ноты, то поднимал недовольную мордочку и шел, стуча коготками по паркету. Открывал дверь и, выходя, закрывал ее лапками. Мама подшучивала:
— Даже собака не выдержала такого пения...
Через три года после того, как маму перевели на пенсию, состоялся ее прощальный спектакль «Кармен». Мама долго сомневалась, петь или не петь, хотя и была в прекрасной форме: трудно было переступить порог театра, который ее так больно ударил. Она долго думала, но решила все же попрощаться со своей публикой. Я ходила на тот спектакль: уже от Центрального телеграфа спрашивали лишние билеты, это было событие, у сквера Большого театра собралась огромная толпа, люди волновались:
— Максакова поет, Максакова поет...
Мы с маминой сестрой еле пробрались к театру. Когда мама вышла на сцену, начались овации, весь зал встал, это длилось минут десять, и я не знаю, как она потом смогла запеть.
Лет через десять позвонила Фурцева, сказала, что маме присвоили звание народной артистки СССР. Я тут же перезвонила маме. На даче у нас не было телефона, он стоял только в сторожке. Я попросила позвать маму, за ней сбегали, позвали, кричу в трубку:
— Мама! Позвонила Екатерина Алексеевна! Тебе дали звание народной СССР!
А мама мне спокойно отвечает:
— Людочка, это все поздно. Поздно и неинтересно...
Она была больше, чем народная. Она была любимая.
Марии Петровне Максаковой приходили мешки писем. Иногда вечером я заставала ее за таким занятием: перед ней стояла корзинка и мешок с письмами, а она ножницами отрезала боковую сторону конверта, аккуратно вынимала письмо, читала, а потом надписывала конверт: «ответила», «сохранить», «помочь» и т.д. Такой удивительный у нее был характер. Ни одно письмо не оставалось без ответа, ни один человек — без внимания. Ее воспринимали как родственницу, как близкого человека, ведь она была вхожа благодаря радио в каждый дом, ведь она не просто пела, а открывала сердце, то было сердечное пение, а не просто классическое оперное. К ней часто шли ходоки, все больше старушки и старички, в основном астраханские земляки. Это была одна из главных тем маминой жизни: помогать своим землякам.
Мама родилась в Астрахани, считала себя волжанкой. У нее были особые словечки: чердак — «подловка», пойти на улицу — «выйти на волю», баклажаны — «синенькие» и так далее. Мама всю жизнь была предана родному городу. И это была взаимная любовь. Она без конца хлопотала о филармонии, разыскивала таланты, например, привезла в Москву Тамару Милашкину. Она в Астрахани — национальная героиня. Сегодня в городе есть улица Марии Максаковой, на которой выстроили совершенно необыкновенный, весь какой-то ажурный оперный театр. Концертный зал филармонии тоже носит имя Максаковой, перед концертным залом — Звезда Максаковой. Ее внучка и моя дочь Маша организовала в Астрахани фонд им. Максаковой, который устраивает конкурсы, помогает малышам, юным дарованиям.
Мама всегда была неприступной, недоступной. Она навсегда осталась для меня блоковской «Незнакомкой». Мамино наследие — письма, записочки, ее дневник, который она начала вести незадолго до моего рождения — с каждым годом становятся для меня все ценнее. Мама подарила мне высокую интонацию, и я не хочу понижать этот порог. Мама ушла с ощущением выполненного долга и не зря прожитой жизни. Мама пыталась втолковать мне самое существенное — необходимость вопреки всем приговорам судьбы «нести свой крест и веровать». Я всю жизнь благодарна ей за эти уроки.