Семья
Родители дали мне самое общее, но, как оказалось, главное направление в жизни. Отец вышел из петербургской рабочей среды. Очень рано – в 1906 году – он вступил в партию. Надо сказать, я была очень советским ребенком: 30-е годы прошли для меня в абсолютной уверенности, что я живу в великой стране, которая строит великое будущее, и все мои силы должны быть направлены на это.
Отец был довольно суровым человеком: он ни разу не повысил на меня голос, в нашей семье не могло идти речи о наказании, но он был строг и требователен. Однажды отец покинул нас, и у него возникла другая семья. В ней тоже родилась девочка – Галина Александровна Антонова. Она стала художницей по стеклу. Около трех лет детства мы провели вместе, живя с отцом в Берлине. Очень скоро отец вернулся в семью, но сам по себе этот факт не мог не сказаться на нашей жизни.
Мама родилась в Литве, но вскоре ее семья переехала в Харьков. В некотором смысле она была противоположностью отцу. Сначала училась в гимназии, затем в консерватории. Мама была музыкально одаренным человеком. У нее был довольно низкий голос, и я помню, как она исполняла партию Вани из оперы «Иван Сусанин». С отцом они познакомились во время Гражданской войны и переехали в Москву, где я и родилась.
Здесь мамина профессиональная судьба, к сожалению, складывалась нелегко. Но поскольку она была безупречно грамотна, то стала работать наборщицей в типографии. Мне нравилась ее специальность, потому что из типографии она приносила странички книг, и мы читали их вместе. В то время как раз печатались «Три толстяка» Юрия Олеши.
Мама часто работала по ночам – так работала типография. Это совпало с периодом, когда нас оставил отец. Жили мы в самом центре Москвы, на площади, где теперь находится памятник Юрию Долгорукому. В те годы там стоял памятник, созданный скульптором Андреевым (это был обелиск, окруженный скрижалями, на которых были написаны главы из Конституции. Он никому не мешал, но, к сожалению, его снесли, как и целый ряд других безобидных домов и памятников).

Я до сих пор помню детский сон: будто бы ночью я проснулась и подошла к окну. Смотрю: по площади идут солдаты. В большом чане варится асфальт, а вокруг него сидят беспризорники – обычная картина Москвы 20-х годов. Солдаты идут. А за ними уходит моя мама. И я кричу: «Мама, ты куда?» Ну… Это синдром одиночества, возникающий у ребенка трех-четырех лет, который остается один. Этот сон внезапно наступающего одиночества прошелся по моей жизни и, может быть, кое-что объясняет в некоторых поступках, действиях и привязанностях.
Моя мама была замечательная женщина по своим душевным качествам. Мы с ней были большие подруги. Если бы не она, я бы не смогла так погрузиться в работу. Когда она умерла, ей было больше ста лет. И она до конца дней прожила, что называется, на своих ногах. Судя по снимкам, это не очень веселая женщина. Так оно и было. Тем не менее, она играла, пела и была очень дружелюбна и приветлива с людьми, которые приходили к нам в гости.
С моим мужем мы учились в одном университете. Он был одним из лучших студентов знаменитого ИФЛИ – Института философии, литературы и истории в Сокольниках. Лучшие профессора Москвы – целая когорта прекрасных искусствоведов, литературоведов, историков, философов – работали в этом институте. Но он просуществовал только семь лет. После войны весь состав – и преподавателей, и студентов – перевели в Московский университет. С мужем мы познакомились в музее и поженились в 47-м году.
Он умер в преклонном возрасте, ему было больше 90 лет, но я никогда не заставала его просто так – у него в руках всегда была книга. Это сделало из него понимающего и глубоко разбирающегося в искусстве человека. Я всегда говорю о том, что мой муж – это мой второй университет. Мы прожили вместе 64 года. Конечно, ссорились и иногда весьма основательно, но у нас ни разу не возникло желания покинуть друг друга. Это был счастливый шанс моей жизни. У нас был один ребенок. Это мой сын Борис. Случилось так, что он стал инвалидом детства. Он очень добрый человечек. Один эпизод из его жизни.
В 1 классе, а он кончил 10 классов, мне позвонила его учительница и сказала:
– Ирина Александровна, что это такое? Ваш сын себя неправильно ведет.
– Что случилось?
– Я наказала девочку за дурное поведение, а он, ничего не говоря, встал с места и вместе с ней уткнулся носом в угол. Когда я спросила: «Борис, почему ты это сделал? Я же тебя не наказывала», он сказал только одно слово: «Несправедливо».
До сих пор он не выносит, если о ком-нибудь говорят дурно, и болезненно воспринимает, если ему делают замечание. Он не терпит ни злословия, ни упреков. Это по-настоящему добрый человек. Непридуманно добрый – как-то естественно это в его характере.
Детство
Мой отец открыл для меня мир театра. Очень рано он стал водить меня в консерваторию. На моей памяти премьера «Пятой симфонии» Шостаковича в Большом зале. В доме было много литературы. Отец покупал мне Пушкина, Лермонтова, Тургенева... В раннем детстве я прочла практически всего Диккенса. В нем нет слезливости, заигрывания, но он несет очень много добра. Он бывает ироничен, саркастичен, даже критичен, но над всем этим царит сочувствие. Поэтому и теперь я советую молодым родителям читать его своим детям.
Когда мне было восемь лет, мы с отцом уехали в Германию. Там часто выступал замечательный певец 30-х годов Эрнст Буш. Вернувшись в Москву, я напевала его песни. И очень обрадовалась, когда после войны сюда приехал театр Брехта, в котором он служил. Помню, как он играл повара в «Матушке Кураж» – чистил морковку и напевал.
Отец водил меня в оперу. Мне запомнился «Летучий голландец» Вагнера. В этом спектакле были красивые декорации – корабль шел по морским волнам. Знаменитая песня матросов тоже осталась в памяти. Однажды мы пошли в музей на так называемом Museumsinsel – «Музейном острове». Там я впервые увидела Пергамский алтарь, который произвел на меня огромное впечатление.
Война
Во время войны я училась в университете, но 16 октября 41-го года он закрылся. Это был день великой эвакуации Москвы. Мы с мамой уехали в Куйбышев. Папа к этому времени уже был на фронте. В вагоне, в котором мы приехали в Куйбышев, мы прожили до 20 января – примерно три с половиной месяца. И в нем же вернулись обратно.
Я окончила курсы медсестер и стала работать в больнице, куда поступали раненые с фронта. Это была очень оперативная, срочная работа. Фронт был достаточно близок к Москве. В госпиталь привозили ребят немногим старше меня, в основном, сбитых летчиков. Раненые прибывали ночью. Их выгружали не только мы, девчонки, но и сами хирурги.
Моя первая трагическая встреча с войной состоялась в 42-м году. Меня поставили помогать на операции. В конце хирург сказал: «Ну, что ты стоишь?! Неси!». И протянул мне ампутированную ногу. Ампутаций было очень много, потому что происходили заражения – эти молодые ребята долго лежали в земле. Ампутации, как правило, проводились сразу – ждать было нельзя, промедление могло закончиться смертью.
Я не была на фронте, но через этого мальчика я увидела войну. Потом он лежал в люльке и просил: «Сестра, отгоните муху, отгоните муху…» Никаких мух не было. Но я делала вид, что отгоняю их.
Какое-то время я проработала в госпитале, при этом продолжая учиться. Иногда работать приходилось по ночам. Откровенно говоря, жизнь была не совсем легкая.
Музей имени Пушкина
Музей имени Пушкина создал Иван Владимирович Цветаев, замечательный человек, профессор Московского университета. Иван Владимирович говорил, что со временем на этом месте вырастет целый музейный городок. После смерти Цветаева музей возглавил Николай Ильич Романов. Это мой учитель, крупный ученый, специалист в области эпохи Возрождения.
…Я окончила университет в марте 45-го года. Учеба в годы войны была ужасной. Плохие репродукции, плохие диапозитивы – и полное отсутствие подлинников.
Когда я пришла в музей, он мне не понравился. Каменные стены, холодные залы, чудовищный климат... В некоторых залах, правда, стояли ящики: еще не кончилась война, но в Москву уже возвращались первые партии эвакуированных вещей. Во время войны все три стеклянных плафона были полностью обрушены. Есть снимки, на которых весной в Итальянском дворике стоит вода по щиколотку, а на верхнем этаже сотрудники музея лопатами убирают снег. «Ну, нет, – решила я. – Уйду, как только будет возможность».
Я пришла в музей 10 апреля 45 года, а через месяц случилась Победа. В этот день нам разрешили уйти с работы. Мы ходили к посольствам Америки, Англии, Франции – это ведь союзники, мы же победили вместе. Потом на Красную площадь, обнимались, целовались, плакали... А после мы вновь вернулись в холодное, неприветливое здание музея. Но вдруг случилось то, что стало для меня знаком: я останусь здесь навсегда.
Дрезденская галерея
В июле появилось сообщение, что в музей приходит Дрезденская галерея. Несколько десятков тысяч рисунков великих мастеров и примерно 740 картин. «Сикстинская Мадонна» Рафаэля, прославленная, легендарная вещь, пришла 10 августа. С этого момента вся жизнь преобразилась. Десять лет мы работали с экспонатами. Изучали их, искали названия, работали с плохими, старыми каталогами. Но для меня открылся удивительный мир.
Музей нового западного искусства
В 1948 году вышло страшное постановление, подписанное Сталиным, о ликвидации в Москве Музея нового западного искусства, как формалистического, буржуазного, наносящего непоправимый вред воспитанию советского человека. К нам поступила вся коллекция целиком, ее нужно было размещать. При всей любви к Ренуару, Сезанну, Гогену, Ван Гогу, Пикассо и Матиссу, это было настоящее наваждение. Конечно, мы находили всему место, уплотнялись, с восторгом работали над этим совершенно иным материалом, нежели тот, что хранился в Дрезденской галерее. Но вскоре восторг утих: коллекцию решили разделить пополам – часть должна была остаться у нас, часть перейти в Эрмитаж.
Музей нового западного искусства был создан в 23-м году на основе коллекций двух великих коллекционеров – Сергея Ивановича Щукина и Ивана Абрамовича Морозова. Щукин и Морозов собирали еще не опробованный материал.
Щукин был наибольшим «экстремистом»: он покупал вещи, которых боялся. Например, кубистический портрет Пикассо – его он задвинул в дальнюю комнату в своем особняке.
Коллекции были национализированы в 1918 году. В декретах о национализации, подписанных Лениным, сказано: обратить в собственность государства коллекции великих – великих! – французских художников конца XIX – начала XX века. Я не хочу осуждать директора Эрмитажа Орбели и нашего директора Меркурова. Это настоящие люди. Но они находились в хороших отношениях со Сталиным. Они могли сказать ему, что этот музей – огромное достояние России и, прежде всего, Москвы. Щукин и Морозов, подобно Третьякову, и об этом есть запись, скажем, у Щукина, собирали свои коллекции для Москвы. Но они ничего не сказали. Таковы были времена...
В новой должности
Я проработала в музее 16 лет и в феврале 61-го была назначена его директором. Для меня это была полная неожиданность. Я сомневалась в своих возможностях и советовалась с Борисом Робертовичем Виппером. Он сказал: «Ирина Александровна, я сделал вам это предложение. Но если вы не хотите, так и не надо. Ну, а если хотите, то мы верим, что вы сможете». Я продолжала сомневаться примерно с месяц. Но один хороший знакомый сказал мне: «А чего ты так опасаешься? Если не получится, так старшим-то научным тебя всегда возьмут». И я дала согласие.
Выставка Пикассо
Надо сказать, что крупный опыт к тому моменту у меня все-таки был. Помимо Дрезденской галереи, которую мы показали публике в 55-м году, а потом сразу передали Германии, это была выставка Пикассо. Пикассо пришел в 56-м. Мы еще не понимали, что случилось. А случилась оттепель, и выставка стала возможна. Основные 26 картин были из коллекции самого Пикассо. Он даже должен был приехать, но почему-то этого не случилось. Еще 36 картин дал наш музей и частные собрания.
Это было потрясающее дело. Кто же мог в 56-м году показывать Пикассо? Публика волновалась. Выставка долго не открывалась. Народу набилось невероятное множество. Итальянский дворик гудел. Люди стали переговариваться: «Запретили, запретили...». Тогда к публике вышел привезший выставку Илья Эренбург: «Товарищи! Вы ждали этой выставки двадцать лет. Ну подождите еще двадцать минут, и мы откроем». Все облегченно вздохнули.
Екатерина Фурцева
Директором меня назначила Екатерина Алексеевна Фурцева, причем с очень интересной формулировкой. На коллегии министерства она сказала: «Это Антонова. Я ее не знаю, но, говорят, что она, может быть, сможет». У Екатерины Алексеевны не было познаний в области пластических искусств. Но она работала на доверии. Так сложилось, что мне она доверяла.
Однажды я озадачила ее довольно сложной миссией: «Екатерина Алексеевна, через два месяца над Москвой будет пролетать «Джоконда». Она будет лететь из Японии. Вот бы ее остановить». Она с сомнением спросила: «Вы считаете, это будет интересно людям?». «Я в этом уверена». И она поверила. Сказала, что постарается. Думаю, она и не догадывалась, как это сложно. Но за ее замечательную фразу ей можно многое извинить. Она сказала: «Что ж, я поговорю с французским послом. Все-таки он в меня влюблен!» И она своего добилась.
Став директором, я столкнулась с чудовищным состоянием музейного хозяйства. После войны крышу наскоро залатали. Меркурову удалось получить у Сталина стекло, но дикие протечки продолжались.
Ночью меня будили телефонные звонки: «Ирина Александровна, льется вода!». Я садилась в машину и мчалась в музей, потому что без моего разрешения не имели права обрезать веревки и снять большие картины.
Осмотрев крышу, специалисты сказали: «Мы удивляется, что все это до сих пор не на голове у вас и у ваших скульптур», такая там была коррозия. Я написала письмо Косыгину. Оно было весьма драматичным, заканчивалось так: «Не дайте разрушиться музею». На следующий день я получила ответ. На копии моего письма значилось: «Фурцевой, Промыслову – “Не дать разрушиться музею”». И дело пошло.
Святослав Рихтер
В какой-то момент в наш музей в лице Святослава Теофиловича Рихтера вошла музыка.
Свой первый концерт Рихтер дал в 1949 году вместе с женой, певицей Ниной Дорлиак. А в 1981 году он согласился создать у нас свой фестиваль. «Название вы, наверно, уже придумали?», – спросил он меня. «Придумала. “Дары волхвов”» – «Почему?» – «Ну, вы же будете играть бесплатно – у нас денег нет».
Рихтер подумал и ответил, что, пожалуй, нас не поймут, и предложил название «Декабрьские вечера». Так и назвали. Когда в 97-м году Святослав Теофилович ушел навсегда, то с согласия Нины Дорлиак его место занял Юрий Башмет. Это необыкновенный человек. Меня очень радует его активность, правда, в последнее время она становится немножко пугающей – приезжая в любой город, он оставляет там свой фестиваль…
Лидия Делекторская
После того, как я стала директором, невероятно расширился и круг моих связей с людьми искусства. Среди них Лидия Николаевна Делекторская, которая стала настоящим другом и моделью великого художника Анри Матисса. Он нашел в ней безупречно чистого и преданного человека, очень умную, трудолюбивую женщину, полную внутренней энергии и любви к искусству мастера.
Ради нее Матисс покинул семью, и они уехали на юг Франции. Нашему музею она передала единственную скульптуру Матисса и часть своего гардероба, купленного им, чтобы писать ее в этих платьях. Кстати, картины он ей не дарил, а продавал, хотя и по дружеской цене.
Лидия Николаевна не была привлекательна, но у нее было очень выразительное лицо. В Париже я познакомила ее с Рихтером. «Лидия Николаевна, вы обратили внимание, как смотрел на вас Святослав Теофилович?» – «Да, конечно. Он, должно быть, подумал: и что Матисс в ней нашел?»
Она была очень гордым человеком. Однажды на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа я увидела дощечку с ее именем. «Лидия, что это такое?..». И вот это ее: «Я не хочу, чтобы у кого-то были заботы, когда я умру». Лидия Николаевна тяжело мирилась с тем, что теряет свою красоту. И она ушла из жизни добровольно.
Марк Шагал
Я очень радуюсь и горжусь моими отношениями с Марком Шагалом. Это известный во всем мире человек, который удостоился чести расписать плафон Гранд-Опера. Нас познакомил директор Лувра в один из моих приездов в Париж. Есть положение, что директор Лувра обязан жить в Лувре: если что, он всегда на месте. Однажды я пришла к нему и вдруг вижу – Марк Шагал. Долгие годы я безуспешно боролась за возможность сделать его выставку. Это удалось только в 86-м году – спустя год после его смерти. Это была первая выставка Шагала в Москве.
***
Жизнь продолжается. Но надо понимать без всякой паники, что время идет, и осталось немного. Никто не знает сколько. Мне кажется, каждому важно решить: что я должен успеть? К сожалению, эта мысль появилась у меня довольно поздно. Но все-таки появилась. И я поняла, что у меня осталось три дела. Одно касается только меня. Оно связано с моим сыном. Второе – музейный городок, о котором говорил Иван Владимирович Цветаев и которым я занималась с того момента, как получила наш главный дом от моих предшественников.
За это время было получено 28 домов. Осталось одно спорное место. Оно ничейное – как бы. Но там стоит бензоколонка, и она кремлевская. Я многократно занималась этим вопросом – мне обещали, но ничего не выходило. Короче говоря, вы меня извините, но я была у Владимира Владимировича. Он внимательно отнесся к моей просьбе. И, вы знаете, чего-то они все сразу завертелись. И мне уже говорят, что нашли место, куда эту бензоколонку можно перенести. И даже ближе к Кремлю. Да-да – удобнее будет…
Это место очень важно для Москвы. Мы хотим сделать здесь большой выставочный центр. Это последняя битва, и я занимаюсь ею вплотную.
И третий вопрос, который меня волнует – это уничтоженный Музей нового западного искусства. Москве невозможно потерять такой замечательный центр. Ну, сколько хватит сил, столько надо над этим работать. Спасибо. Извините, что долго.