Журнал «Театрал» выпустил в свет уникальный сборник, который состоит из пятидесяти монологов известных актёров, режиссёров и драматургов, рассказывающих о главном человеке в жизни — о маме. Эти проникновенные воспоминания не один год публиковались на страницах журнала, и теперь собраны вместе под одной обложкой. Книга так и называется - «Мамы замечательных детей». Предыдущими героями публикаций были Александр Ширвиндт, Вера Васильева, Римас Туминас, Ольга Прокофьева, Евгений Писарев, Светлана Немоляева, Евгения Симонова, Марк Захаров, Анна Терехова, Юрий Стоянов, Людмила Чурсина, Сергей Юрский, Нина Архипова, Максим Никулин. Cегодня предоставляем слово народному артисту России Виктору Сухорукову.
Был у меня повторяющийся сон, будто я упал в воду, а перед глазами — песчаное дно, и вдруг кто-то сильный хватает меня, подкидывает к небу, и я оказываюсь лежащим в траве рядом с мамой. Проходят годы, я уже взрослый человек, а меня все не покидают воспоминания. Рассказываю их маме, а она:
— Так это было на самом деле!
Оказывается, мы действительно всей семьей ездили на Исаакиевское озеро, когда мне было всего полтора года, и я плюхнулся в воду... Я обожал сказки. Мне было лет шесть, когда я услышал сказку «Снегурочка». Я влюбился в нее и слепил под окном казармы, где мы жили, свою снежную красавицу. Из маминых бус сделал ей глазки, накрасил губки, пришел домой и сел на подоконник подглядывать. Я хотел увидеть, как она оживет, но... уснул. А наутро помчался к окну и жуткую картину увидел: на месте Снегурочки — снежная размазня, поскольку наступила оттепель. Моя красавица уходила в талую воду. Я рыдал.
Провинциальный фабричный городок Орехово-Зуево — окраина Московской области, за ним уже начиналась Владимирская область. Знаменитые «Москва — Петушки» это по нашей дороге. В моем городе оседали уголовные элементы, цыгане из Покрова и Усада, а также бывшие гулаговцы, которым нельзя было на 100 км приближаться к столице (кто помнит, тот понимает).
До революции в Орехово-Зуево Савва Морозов со своим братом развивал ткацкое производство и построил для рабочих огромные бараки, которое мы называли казармами. Длиннющие коридоры, комнаты по 8—10 метров. Вот там и поселились мои предки — бабка (мамина мама) и дед. Правда, дед вскоре погиб: свалился на фабрике в кипящий котел, когда мама была совсем еще маленькой.
По линии отца я вообще никого не знаю. Однажды он приехал из Москвы к своей тетке в Орехово-Зуево — там и встретил маму.
Мои родители, Клавдия Михайловна Сухорукова и Иван Захарович Сухоруков, родили троих детей, я был самый старший. Но мама мною не занималась: не воспитывала во мне вкуса, не таскала по кружкам и дворцам пионеров.
Она сама была воспитана казармой и фабрикой, какие там музыкальные школы, театральные кружки, ничего не было. Ни-че-го!
За восемь лет мама окончила четыре класса. Тысячи причин: слабое здоровье, лень, плохое питание, и одна наиболее печальная — обувь мама носила с сестрой по очереди. Причем сестра ходила в школу с большей охотой.
Хозяйства, как такового, мать не вела. Она не умела готовить, убирать и стирать. Частенько я бегал к бабушке, но та меня вскоре отправляла домой, поскольку я у нее лишний кусок сахара тянул.
Когда родился второй ребенок (брат Сашка), мое детство вообще кончилось: отныне свою порцию я делил пополам. Да к тому же спали мы с братом валетом на одном диване и накрывались пальто, потому что одеяла не было, а ведь это уже — пятидесятые годы, не война, мама, и папа работали...
В 1960-м родилась наша сестренка Галя — я сидел с ней или бегал на молочную кухню за питанием.
Но, видимо, третий ребенок оказался совсем в тягость, родители пристрастились к алкоголю, особенно мать. Поэтому я стеснялся приводить в нашу комнату одноклассников или дворовых ребят. Зато врать стал напропалую. Обыкновенный шкаф называл шифоньером, самодельный буфет — сервантом, хвастался, что у меня есть коллекция пластинок, а однажды раздобыл каким-то чудом пластинку Высоцкого «на ребрах» (на рентгеновском снимке) и показывал ее во дворе, хотя проигрывателя у меня не было.
На родительские собрания мама никогда не ходила, но за малейшие провинности наказывала. Например, била тапком по голове, если учительница вызывала ее в школу.
Однажды учительница пригласила маму (я был во втором классе) и стала ругать, мол, почему у Вити дырки на пятках чулок. И вдруг мама рассердилась — стала говорить, что мы едва сводим концы с концами, какие уж тут чулки! Я слушал и думал, что теперь после маминых слов учительница будет ставить мне одни только «двойки». Но, к счастью, все обошлось.
К пятому классу я тоже осмелел и заявил учительнице английского языка, что не буду учить ее предмет, поскольку он мне не понадобится. При этом я очень хотел рисовать, но у семьи не было денег, чтобы купить альбомы, краски и кисти.
Я жил без ведома мамы, без ее серьезного надзора. А сколько раз в детском саду я оставался один: родители просто-напросто забывали меня забрать, и тогда воспитательница брала меня за руку и сама отводила домой. Но родители есть родители! Я же помню газетный кулек с малиной, когда я, трехлетний, лежал в больнице со скарлатиной, или пакет с красной смородиной. Помню, как залез на больничный подоконник, а они проходили внизу и махали мне рукой. Я помню, как кричал:
— Мама, я хочу домой!
Я же просился домой. У меня после болезни было осложнение на уши, и половину молодости я боролся за то, чтоб вернуть себе слух, понимая, что для актерства слух необходим. Искал врачей, лечился самостоятельно, маме было не до меня: она или работала, или пила. Я про себя не стыжусь рассказывать, а про нее стыжусь. Мне жаль ее, но пусть она на меня ТАМ не обижается.
Я не стесняюсь своего детства, но не хочу, чтобы люди думали, будто изображаю из себя сироту. Я говорю правду. Квартира у нас появится, когда мне уже будет 21 год, в 1973 году. Я приду из армии, пропущу один год, не буду поступать, поскольку в этот год все наши казармы, вдоль железной дороги стоящие, выселяли в новые микрорайоны. Новые дома мы называли кораблями, вот в таком нам и дали трехкомнатную квартиру. Вся семья уже работала на хлопчатобумажном комбинате, кроме младшей сестренки, конечно.
Я пошел на работу, уйдя после восьмого класса на фабрику, учился три года в вечерней школе, приносил домой зарплату. Мать ждала ее с нетерпением, раздавала долги. Но через два дня деньги заканчивались. Я скандалил: требовал, чтобы она завязала с выпивкой, но ничего не помогало...
Отец в наши конфликты не вмешивался, хотя всегда молча поддерживал меня. Он был тихим, полуинвалидным человеком, работающим на самой простой работе — чистильщиком машин (после перенесенной в детстве черной оспы, у него было осложнение на руки).
Но несмотря ни на что, моя мама, в сущности, была добрым, открытым, несчастным человеком. Услышав песню, могла заплакать. А уж когда появился у нас телевизор, она рыдала на любом фильме. Она была молчаливой, застенчивой и очень боялась этого мира. Но стоило ей выпить, как передо мною появлялась другая женщина — крикливая, агрессивная, бесстыдная, бесшабашная. Она могла ругаться с кем угодно и не признавала никаких замечаний, с ней невозможно было разговаривать
При этом с папой они ладили, жили тихо, спокойно. Папа был умницей, он в свое время даже получил в подарок после окончания семилетки кожаный портфель, у него была великолепная голова. А мать была темнотой, как и многие ее фабричные подруги. Они мне запомнились горластыми, кричащими от шума станков, хотя самим им казалось, что они нормально разговаривают.
Как ни странно, в этой обстановке во мне зрела мечта стать актером. Через индийское, франко-итальянское кино, через бродячих артистов, через цирк, через театр марионеток, которые приезжали к нам в Орехово-Зуево, я пропитывался мечтой попасть в тот чудесный мир.
Вычитывал в газете объявление киностудий о том, что требуется мальчик или девочка, и ехал в любом случае (где девочка, там и мальчик). Конечно, для этого приходилось красть у мамы 25 копеек и вечером получать по башке, но это не важно.
В остальном я не доставлял беспокойства родителям. Я не пропадал, не исчезал на ночь, не пил. Улица меня не тянула, я боялся закона и любил порядок. Мне нравилась дисциплина, пионерские костры, слеты. Я очень стремился в другую жизнь. Когда я говорил:
— Мам, я хочу стать артистом, — она меня даже не слышала.
Мама ждала, когда я вырасту, чтобы загнать меня на фабрику. Но когда она увидела, что я всерьез собираюсь в Москву, то удивилась:
— Какой еще артист? Никаких артистов! Этот мир не наш, там разврат, да и кому ты там нужен? Угомонись, Вить...
Дверь она не закрывала, но говорила, что провожать меня не будет и денег на дорогу не даст.
Когда я готовился к поступлению, уходил в третью комнату, рисовал на запотевшем стекле рожицу и рассказывал ей то, что буду читать на экзаменах. А однажды позвал мать и прочел ей чеховский рассказ.
Она удивилась:
— Ну, че-е, хорошо, и что, тебя после этого примут, что ли? Да ну-у...
В 1974 году я поехал поступать в Москву, и судьба мне улыбнулась.
Меня брали везде: и в Щукинское, и в ГИТИС, разве что во МХАТ я не поступал. Выбрал ГИТИС, поскольку узнал, что замечательный педагог Всеволод Порфирьевич Остальский отметил меня в своей записной книжке:
— Он либо ненормальный, либо гениальный!
И спас меня, ведь сочинение я написал на единицу.
Но все же мама успела погордиться мной...
Когда меня приняли в ГИТИС, я пришел в деканат к Александре Сергеевне, секретарю (именно Александра Сергеевна стояла на знаменитой лестнице ГИТИСа и по алфавиту объявляла имена счастливчиков, кто поступил), и попросил справку о том, что меня приняли в институт. Она удивилась, но выдала. Эта бумага с печатью хранится у меня до сих пор: «Абитуриент Сухоруков зачислен на первый курс актерского факультета. 1974 год».
Я шел по центральной улице Орехова-Зуева, была суббота, великолепная погода, в парке играл оркестр, гуляло много людей, все было красиво и светло. Я шел, охваченный только одной мыслью, что вот сейчас приду и скажу ей:
— На, мама, смотри! Меня приняли!
Она открывает дверь, и я все, как отрепетировал на улице, так и сделал. Мама взяла эту справку и, не глядя, что там написано, выругалась матом и куда-то ее убрала:
— Давно пора, сколько ж можно...
Пройдет время, и мои орехово-зуевские земляки расскажут, что она ходила по городу и хвалилась:
— А мой-то, Витька, в Москве, в институте учится!
Я стал все реже и реже наезжать в Орехово-Зуево во время студенчества. Зимой 1976 года я был приглашен на свадьбу в Пензу к бывшему однополчанину. Пошел на Казанский вокзал покупать билет, а там вавилонское столпотворение. Я помыкался и понял, что ни в какую Пензу не попадаю. Махнул рукой и поехал в Орехово-Зуево.
Вхожу в дом. Мама лежит в отдельной комнате и, оказывается, умирает. Я открыл дверь, а она:
— Ну, слава богу, приехал...
И заплакала. В пятницу пришли гости, я заставил двоюродного брата нас всех сфотографировать, все пошли в большую комнату, а я остался сидеть с матерью. Постриг ей ногти, причесал и стал кормить с ложечки холодным молочным коктейлем (ей очень пекло внутри, хотелось охладить). Говорю:
— Хочешь выпить рюмочку?
И она даже при адских болях не отказалась от водки. В ночь с пятницы на субботу внутренний голос велел мне не спать, никуда не отходить. Я сидел возле, читал Гоголя. И вдруг понял, что она уходит. И что тут делает студент театрального вуза Сухоруков? Он берет тетрадку и начинает записывать, что происходит. У меня эта тетрадка до сих пор хранится. Я описывал ее поведение, ее дыхание, ее уход. И последний хрип ее, похожий на звук косы, срезающей траву. В последний момент веки ее открылись, глаза устремились к светильнику на потолке и там остановились. Я понял, что это — все. Побежал на улицу к телефону-автомату, вызвал скорую помощь, которая констатировала смерть Клавдии Михайловны Сухоруковой, пятидесяти двух лет.
Сегодня, когда мы с сестрой собираемся на даче, всегда вспоминаем родителей, очень надеемся, что они нас видят и слышат, знают, как мы живем, а мы живем очень хорошо, только об одном жалеем, что их нет рядом с нами. Мне кажется, что сегодня я бы сумел с ними договориться и изменить их жизнь.
Мама есть мама. Я все равно ее люблю, поставил ей памятник и вспоминаю ее! Всякую.

— Так это было на самом деле!
Оказывается, мы действительно всей семьей ездили на Исаакиевское озеро, когда мне было всего полтора года, и я плюхнулся в воду... Я обожал сказки. Мне было лет шесть, когда я услышал сказку «Снегурочка». Я влюбился в нее и слепил под окном казармы, где мы жили, свою снежную красавицу. Из маминых бус сделал ей глазки, накрасил губки, пришел домой и сел на подоконник подглядывать. Я хотел увидеть, как она оживет, но... уснул. А наутро помчался к окну и жуткую картину увидел: на месте Снегурочки — снежная размазня, поскольку наступила оттепель. Моя красавица уходила в талую воду. Я рыдал.
Провинциальный фабричный городок Орехово-Зуево — окраина Московской области, за ним уже начиналась Владимирская область. Знаменитые «Москва — Петушки» это по нашей дороге. В моем городе оседали уголовные элементы, цыгане из Покрова и Усада, а также бывшие гулаговцы, которым нельзя было на 100 км приближаться к столице (кто помнит, тот понимает).
До революции в Орехово-Зуево Савва Морозов со своим братом развивал ткацкое производство и построил для рабочих огромные бараки, которое мы называли казармами. Длиннющие коридоры, комнаты по 8—10 метров. Вот там и поселились мои предки — бабка (мамина мама) и дед. Правда, дед вскоре погиб: свалился на фабрике в кипящий котел, когда мама была совсем еще маленькой.
По линии отца я вообще никого не знаю. Однажды он приехал из Москвы к своей тетке в Орехово-Зуево — там и встретил маму.
Мои родители, Клавдия Михайловна Сухорукова и Иван Захарович Сухоруков, родили троих детей, я был самый старший. Но мама мною не занималась: не воспитывала во мне вкуса, не таскала по кружкам и дворцам пионеров.
Она сама была воспитана казармой и фабрикой, какие там музыкальные школы, театральные кружки, ничего не было. Ни-че-го!
За восемь лет мама окончила четыре класса. Тысячи причин: слабое здоровье, лень, плохое питание, и одна наиболее печальная — обувь мама носила с сестрой по очереди. Причем сестра ходила в школу с большей охотой.

Когда родился второй ребенок (брат Сашка), мое детство вообще кончилось: отныне свою порцию я делил пополам. Да к тому же спали мы с братом валетом на одном диване и накрывались пальто, потому что одеяла не было, а ведь это уже — пятидесятые годы, не война, мама, и папа работали...
В 1960-м родилась наша сестренка Галя — я сидел с ней или бегал на молочную кухню за питанием.
Но, видимо, третий ребенок оказался совсем в тягость, родители пристрастились к алкоголю, особенно мать. Поэтому я стеснялся приводить в нашу комнату одноклассников или дворовых ребят. Зато врать стал напропалую. Обыкновенный шкаф называл шифоньером, самодельный буфет — сервантом, хвастался, что у меня есть коллекция пластинок, а однажды раздобыл каким-то чудом пластинку Высоцкого «на ребрах» (на рентгеновском снимке) и показывал ее во дворе, хотя проигрывателя у меня не было.
На родительские собрания мама никогда не ходила, но за малейшие провинности наказывала. Например, била тапком по голове, если учительница вызывала ее в школу.
Однажды учительница пригласила маму (я был во втором классе) и стала ругать, мол, почему у Вити дырки на пятках чулок. И вдруг мама рассердилась — стала говорить, что мы едва сводим концы с концами, какие уж тут чулки! Я слушал и думал, что теперь после маминых слов учительница будет ставить мне одни только «двойки». Но, к счастью, все обошлось.
К пятому классу я тоже осмелел и заявил учительнице английского языка, что не буду учить ее предмет, поскольку он мне не понадобится. При этом я очень хотел рисовать, но у семьи не было денег, чтобы купить альбомы, краски и кисти.
Я жил без ведома мамы, без ее серьезного надзора. А сколько раз в детском саду я оставался один: родители просто-напросто забывали меня забрать, и тогда воспитательница брала меня за руку и сама отводила домой. Но родители есть родители! Я же помню газетный кулек с малиной, когда я, трехлетний, лежал в больнице со скарлатиной, или пакет с красной смородиной. Помню, как залез на больничный подоконник, а они проходили внизу и махали мне рукой. Я помню, как кричал:
— Мама, я хочу домой!
Я же просился домой. У меня после болезни было осложнение на уши, и половину молодости я боролся за то, чтоб вернуть себе слух, понимая, что для актерства слух необходим. Искал врачей, лечился самостоятельно, маме было не до меня: она или работала, или пила. Я про себя не стыжусь рассказывать, а про нее стыжусь. Мне жаль ее, но пусть она на меня ТАМ не обижается.
Я не стесняюсь своего детства, но не хочу, чтобы люди думали, будто изображаю из себя сироту. Я говорю правду. Квартира у нас появится, когда мне уже будет 21 год, в 1973 году. Я приду из армии, пропущу один год, не буду поступать, поскольку в этот год все наши казармы, вдоль железной дороги стоящие, выселяли в новые микрорайоны. Новые дома мы называли кораблями, вот в таком нам и дали трехкомнатную квартиру. Вся семья уже работала на хлопчатобумажном комбинате, кроме младшей сестренки, конечно.
Я пошел на работу, уйдя после восьмого класса на фабрику, учился три года в вечерней школе, приносил домой зарплату. Мать ждала ее с нетерпением, раздавала долги. Но через два дня деньги заканчивались. Я скандалил: требовал, чтобы она завязала с выпивкой, но ничего не помогало...
Отец в наши конфликты не вмешивался, хотя всегда молча поддерживал меня. Он был тихим, полуинвалидным человеком, работающим на самой простой работе — чистильщиком машин (после перенесенной в детстве черной оспы, у него было осложнение на руки).
Но несмотря ни на что, моя мама, в сущности, была добрым, открытым, несчастным человеком. Услышав песню, могла заплакать. А уж когда появился у нас телевизор, она рыдала на любом фильме. Она была молчаливой, застенчивой и очень боялась этого мира. Но стоило ей выпить, как передо мною появлялась другая женщина — крикливая, агрессивная, бесстыдная, бесшабашная. Она могла ругаться с кем угодно и не признавала никаких замечаний, с ней невозможно было разговаривать
При этом с папой они ладили, жили тихо, спокойно. Папа был умницей, он в свое время даже получил в подарок после окончания семилетки кожаный портфель, у него была великолепная голова. А мать была темнотой, как и многие ее фабричные подруги. Они мне запомнились горластыми, кричащими от шума станков, хотя самим им казалось, что они нормально разговаривают.

Вычитывал в газете объявление киностудий о том, что требуется мальчик или девочка, и ехал в любом случае (где девочка, там и мальчик). Конечно, для этого приходилось красть у мамы 25 копеек и вечером получать по башке, но это не важно.
В остальном я не доставлял беспокойства родителям. Я не пропадал, не исчезал на ночь, не пил. Улица меня не тянула, я боялся закона и любил порядок. Мне нравилась дисциплина, пионерские костры, слеты. Я очень стремился в другую жизнь. Когда я говорил:
— Мам, я хочу стать артистом, — она меня даже не слышала.
Мама ждала, когда я вырасту, чтобы загнать меня на фабрику. Но когда она увидела, что я всерьез собираюсь в Москву, то удивилась:
— Какой еще артист? Никаких артистов! Этот мир не наш, там разврат, да и кому ты там нужен? Угомонись, Вить...
Дверь она не закрывала, но говорила, что провожать меня не будет и денег на дорогу не даст.
Когда я готовился к поступлению, уходил в третью комнату, рисовал на запотевшем стекле рожицу и рассказывал ей то, что буду читать на экзаменах. А однажды позвал мать и прочел ей чеховский рассказ.
Она удивилась:
— Ну, че-е, хорошо, и что, тебя после этого примут, что ли? Да ну-у...
В 1974 году я поехал поступать в Москву, и судьба мне улыбнулась.
Меня брали везде: и в Щукинское, и в ГИТИС, разве что во МХАТ я не поступал. Выбрал ГИТИС, поскольку узнал, что замечательный педагог Всеволод Порфирьевич Остальский отметил меня в своей записной книжке:
— Он либо ненормальный, либо гениальный!
И спас меня, ведь сочинение я написал на единицу.
Но все же мама успела погордиться мной...
Когда меня приняли в ГИТИС, я пришел в деканат к Александре Сергеевне, секретарю (именно Александра Сергеевна стояла на знаменитой лестнице ГИТИСа и по алфавиту объявляла имена счастливчиков, кто поступил), и попросил справку о том, что меня приняли в институт. Она удивилась, но выдала. Эта бумага с печатью хранится у меня до сих пор: «Абитуриент Сухоруков зачислен на первый курс актерского факультета. 1974 год».
Я шел по центральной улице Орехова-Зуева, была суббота, великолепная погода, в парке играл оркестр, гуляло много людей, все было красиво и светло. Я шел, охваченный только одной мыслью, что вот сейчас приду и скажу ей:
— На, мама, смотри! Меня приняли!
Она открывает дверь, и я все, как отрепетировал на улице, так и сделал. Мама взяла эту справку и, не глядя, что там написано, выругалась матом и куда-то ее убрала:
— Давно пора, сколько ж можно...
Пройдет время, и мои орехово-зуевские земляки расскажут, что она ходила по городу и хвалилась:
— А мой-то, Витька, в Москве, в институте учится!

Вхожу в дом. Мама лежит в отдельной комнате и, оказывается, умирает. Я открыл дверь, а она:
— Ну, слава богу, приехал...
И заплакала. В пятницу пришли гости, я заставил двоюродного брата нас всех сфотографировать, все пошли в большую комнату, а я остался сидеть с матерью. Постриг ей ногти, причесал и стал кормить с ложечки холодным молочным коктейлем (ей очень пекло внутри, хотелось охладить). Говорю:
— Хочешь выпить рюмочку?
И она даже при адских болях не отказалась от водки. В ночь с пятницы на субботу внутренний голос велел мне не спать, никуда не отходить. Я сидел возле, читал Гоголя. И вдруг понял, что она уходит. И что тут делает студент театрального вуза Сухоруков? Он берет тетрадку и начинает записывать, что происходит. У меня эта тетрадка до сих пор хранится. Я описывал ее поведение, ее дыхание, ее уход. И последний хрип ее, похожий на звук косы, срезающей траву. В последний момент веки ее открылись, глаза устремились к светильнику на потолке и там остановились. Я понял, что это — все. Побежал на улицу к телефону-автомату, вызвал скорую помощь, которая констатировала смерть Клавдии Михайловны Сухоруковой, пятидесяти двух лет.
Сегодня, когда мы с сестрой собираемся на даче, всегда вспоминаем родителей, очень надеемся, что они нас видят и слышат, знают, как мы живем, а мы живем очень хорошо, только об одном жалеем, что их нет рядом с нами. Мне кажется, что сегодня я бы сумел с ними договориться и изменить их жизнь.
Мама есть мама. Я все равно ее люблю, поставил ей памятник и вспоминаю ее! Всякую.