Евгений Евтушенко: «Мама не хотела, чтобы я стал поэтом»

«Театрал» продолжает публиковать монологи о мамах замечательных детей

 

Журнал «Театрал»  выпустил в свет уникальный сборник, который состоит из пятидесяти монологов известных актёров, режиссёров и драматургов,  рассказывающих о главном человеке в жизни — о маме. Эти проникновенные воспоминания не один год публиковались на страницах журнала, и теперь собраны вместе под одной обложкой. Книга так и называется - «Мамы замечательных детей». Предыдущими героями публикаций были Александр ШирвиндтВера ВасильеваРимас ТуминасОльга ПрокофьеваЕвгений ПисаревСветлана НемоляеваЕвгения СимоноваМарк ЗахаровАнна ТереховаЮрий СтояновЛюдмила ЧурсинаСергей ЮрскийНина АрхиповаМаксим НикулинВиктор СухоруковЛюдмила ИвановаЕкатерина РайкинаЮлия РутбергАлександр Коршунов, Юлия Меньшова. Сегодня в день рождения Евгения ЕВТУШЕНКО мы публикуем монолог поэта и его стихи о маме. 
 
С фронта приехала мама.
 
Она выглядела очень странно — худенькая-худенькая, с черными, не похожими на прежние светлые — волосами.
 
Сначала я думал, что она покрасила волосы. Я спросил у нее об этом.
 
Мама грустно улыбнулась и сняла с себя парик. На ее голове топорщился мальчишеский ежик. Мама заболела на фронте тифом, а в военных госпиталях стригли наголо. У мамы что-то случилось с голосом. Она пела на фронте по нескольку раз в день, стоя то на грузовике, то на танке перед солдатами, которые после этого шли умирать.
 
Мама рассказывала, что это были самые благодарные слушатели.
 
Мама пела им и в дождь, и в метель, согреваясь иногда только водкой из чьей-нибудь солдатской фляжки.
 
И ее голос, такой красивый и сильный, стал слабеть. Голос не выдержал.
 
По возвращении мама нашла работу; где — она мне не говорила.
 
Потом мальчишки из нашего класса спросили меня:
 
— Твоя мама певица?
 
— Певица, — гордо ответил я.
 
— А где она выступает?
 
— Я не знаю, наверно, в театре...
 
— В театре... — хмыкнули мальчишки. — Она в кино поет, в «Форуме»...
 
 
Был День Победы.
 
Ракеты одна за другой взвивались в небо. Мальчишки бегали по тротуарам, стараясь поймать их ослепительные брызги.
 
Инвалиды, торгующие папиросами, раздавали свой товар даром.
 
Какой-то генерал купил у продавщицы целую коляску мороженого и угощал им детей.
 
Люди обнимали друг друга, плакали и смеялись. Людям казалось, что все испытания остались позади и теперь начнется удивительно безоблачная жизнь.
 
А я пошел в кинотеатр «Форум».
 
Фойе было набито битком солдатами и женщинами. Пахло пивом и дешевыми духами. Из рук в руки ходили принесенные с собой бутылки водки. Пили прямо из горлышка, закусывая жадными поцелуями. Официантки закрывали глаза на водку и поцелуи — сегодня разрешалось всё.
 
Никому не было дела до оркестрика, игравшего бравурные марши на крошечной эстраде.
 
Я вздрогнул.
 
На эстраду вышла женщина в платье, осыпанном блестками, в позолоченных туфлях и с густыми черными волосами, под которыми — я уже знал — был только застенчивый мальчишеский ежик.
 
Это была мама. Мама подошла к микрофону и стала петь. Голос ее был не уверен, и лишь временами можно было догадаться о его прежней красоте.
 
Никто не слушал маму.
 
Предпочитали целоваться и пить, пить и целоваться. Черт побери — ведь была победа! И за эту победу 20 миллионов русских людей отдали свои жизни, а моя мама — свой голос.
 
Потом мы шли с мамой по ночной Москве сквозь крики, смех и музыку. Я нес мамин чемоданчик, в котором были сложены ее платье с блестками и позолоченные туфли. На маминых ногах снова были солдатские сапоги.
 
— Я плохо пела? — спросила меня мама.
 
— Нет, что ты — очень хорошо, — торопливо ответил я.
 
Мама посмотрела на меня долгим взглядом и грустно погладила по голове.
 
Вскоре она сошла со сцены и стала работать рядовым концертным администратором. Это была нервная, изнуряющая работа, а денег она приносила очень мало — 700 рублей в месяц. И вот на эту зарплату, жертвуя своими личными интересами, мама воспитывала меня и мою сестренку Елену, появившуюся во время войны.
 
Маме приходилось трудно со мной.
 
Характер у меня был ужасный — меня прямо-таки разъедало любопытство к жизни; и я из любопытства впутывался в самые невероятные истории.
 
То я попадал в компании самых настоящих воров, то в компании спекулянтов книгами.
 
И отовсюду меня выволакивала мама.
 
Мама хотела от меня, как Ленин, чтобы я учился, учился и учился.
 
А учился я необыкновенно плохо.
 
 
***
 
 ...Мама не хотела, чтобы я стал поэтом.
 
Не потому, что она не разбиралась в поэзии, а потому, что твердо знала одно: поэт — это что- то неустроенное, неблагополучное, мятущееся, страдающее. Трагическими были судьбы почти всех русских поэтов: Пушкин и Лермонтов были убиты на дуэли, жизнь Блока, сжигавшего себя в угарных ночах, по сущности была самоубийством, повесился Есенин, застрелился Маяковский. Мама не говорила мне, но, конечно, знала и о смертях многих поэтов в сталинских лагерях. Всё это заставляло ее бояться моего будущего поэтического пути, заставляло рвать мои тетради со стихами и уговаривать меня заняться чем-нибудь, по ее выражению, более серьезным.
 
Но самым серьезным мне казалось именно это.
 
И я продолжал писать с упорством маленького сумасшедшего.
 
** *
 
Я сражался в школе с ябедами, подхалимами, любимчиками.
 
Я быстро снискал себе репутацию хулигана. После седьмого класса меня перевели в новую школу, куда учителя сбывали с рук нерадивых учеников со всей Москвы. В ней я проучился недолго, ибо я выделялся даже там своими мятежами.
 
Однажды кто-то, взломав ночью кабинет директора, похитил все классные журналы.
 
Состоялось общее собрание.
 
Шесть часов подряд директор пытался узнать то при помощи просьб. То при помощи угроз имя виновника. Но все молчали.
 
Тогда пухлый палец директора, уже пришедшего в ярость, ткнул в меня:
 
— Это сделал ты!
 
Я встал и ответил, что он ошибается.
 
— Ты! Ты! Ты! — повторял директор.
 
Я понял, что возражать бесполезно.
 
На следующий день я был исключен из школы. <...>
 
Я некоторое время пытался скрыть от мамы факт своего исключения из школы, зная, как это ее огорчит, но мне это не удалось. Мама в слезах настаивала, чтобы я шел к директору просить о снисхождении, сама хотела идти куда-то, но я был горд.
 
Я поссорился с мамой и бежал в Казахстан, к отцу, на крыше поезда.
 
Мне было пятнадцать лет.
 
Я хотел стать самостоятельным человеком.
 
Отец работал тогда начальником одной из геологоразведочных экспедиций.
 
Он посмотрел на меня, исхудавшего, оборванного, и сказал: «Ну вот что... Если ты действительно хочешь стать самостоятельным человеком, никто не должен знать, что я твой отец. Иначе тебя вольно или невольно будут жалеть. А жалость мужчин мужчинами не делает».
 
Я стал рабочим в геологоразведочной экспедиции.
 
Я научился долбить землю киркой, выкалывать молотком из породы плоские, как ладонь, образцы, расщеплять бритвой на три части оставшуюся единственную спичку и разводить костер во время дождя.
 
***
 
Я вернулся к маме, загорелый и возмужавший.
 
После того как она встретила меня на вокзале, мы ехали с ней в трамвае и сбивчиво говорили о чем-то.
 
Вдруг я увидел, что все пассажиры удивленно смотрят на меня, а мама плачет.
 
Оказывается, в разговоре с мамой я по инерции употреблял сочные непереводимые выражения, на которые в моем прежнем кругу никто не обращал внимания.
 
Но мама плакала.
 
И с той поры я никогда больше не ругаюсь. Почти никогда...
 
Когда мы приехали домой, я распорол брюки, в которых были зашиты честно заработанные деньги, и бросил их на стол.
 
— Как хорошо, что у нас теперь есть деньги, — сказала мама. — Мы
наконец сможем сделать ремонт квартиры.
 
— Что ты будешь с ними делать? — спросила мама, всплеснув руками.
 
— Прежде всего я куплю пишущую машинку, — ответил я. — Остальное тебе.
 
1962
Из «Преждевременной Автобиографии»
 
Моя мама была самым твердым орешком. Я и моя сестра Леля, нелегко, но мужественно признавшая Машу как историческую неизбежность, продумали целый план, чтобы заполучить мамино благословение.
 
Не ставя маму в известность о моих заговорщицких намерениях, я пригласил ее на оперу (по иронии судьбы это был «Фауст», несколько смягченный тем, что пел мой старый казанский друг Эдуард Трескин), взяв ей билет между мной и Машей. Маша должна была добраться в театр своим ходом и оказаться рядом с мамой. Я заехал на машине к ничего не подозревавшей маме и на полпути в театр, как бы нечто второстепенное, уронил фразу о том, что хочу ее познакомить в театре с «одним человеком».
 
Мама встрепенулась, как старый боевой конь, снова почуявший запах семейных пожарищ.
 
— Так... И сколько лет этому «человеку»?
 
— Двадцать три, — ответил я сокрушенно, как будто был в этом лично виноват.
 
— Но ведь она на тридцать лет тебя моложе! Ты что — рехнулся на старости лет?
 
— Мы любим друг друга.
 
— Девушка, которая на тридцать лет тебя моложе, может тебя полюбить только за деньги или за славу...
 
— Мама, ты же ее совершенно не знаешь...
 
— А я и знать не желаю. Останови машину, я сойду, — непререкаемо заявила мама. — Я не хочу участвовать в этом позоре.
 
Спорить с ней было бесполезно.
 
Маша восприняла мой разговор с мамой спокойно.
 
— Я ее понимаю, — сказала она. — Она тебя любит и боится, чтобы тебя не обманули.
 
Мама все-таки пришла на нашу свадьбу, которую мы отпраздновали в новогоднюю ночь, и с горьким вздохом бывшей профессиональной певицы пожимала плечами, когда ее окончательно рехнувшийся сын, несмотря на полное отсутствие вокальных способностей и слуха, исполнил под оркестр, такой же пьяненький, как он сам, «Шаланды, полные кефали».
 
(Мог ли я тогда представить, что всего через пять лет моя мама и Маша заключат друг с другом военный союз против всех моих недостатков и мама подарит Маше свое единственное кольцо, которым она так дорожила? «Ты мне Машу не обижай», — вот что я слышу теперь от моей когда-то непримиримой мамы.)
 
1991—1992
Из романа «Не умирай прежде смерти»
 
МАМА
 
Давно не поет моя мама,
да и когда ей петь!
Дел у ней, что ли, мало,
где до всего успеть!
 
Разве на именинах
под чоканье и разговор
сядет за пианино
друг ее — старый актер.


Шуткой печаль развеет,
и ноты ищет она,
ищет и розовеет
от робости и от вина...


Будут хлопать гуманно
и говорить:
«Молодцом!»
— но в кухню выбежит мама
с постаревшим лицом.
Были когда-то концерты
с бойцами лицом к лицу
в строгом,
высоком, как церковь,
прифронтовом лесу.


Мерзли мамины руки.
Была голова тяжела,
но возникали звуки,
чистые, как тишина.

Обозные кони дышали,
от холода поседев,
и, поводя ушами,
думали о себе.


Смутно белели попоны...
Был такой снегопад —
не различишь погоны:
кто офицер, кто солдат...
 
Мама вино подносит
и расставляет снедь.
Добрые гости просят
маму что-нибудь спеть.
 
Мама,
прошу,
не надо...
Будешь потом пенять.
Ты ведь не виновата —
гости должны понять.
 
Пусть уж поет радиола
и сходятся рюмки, звеня...
Мама,
не пой, ради бога!
Мама,
не мучай меня         
 
10 ноября 1956
 
 
* * *
 
Поздравляю вас, мама,
                                             с днем рождения вашего сына!
За него вы волнуетесь,
                                             и волнуетесь сильно.
Вот лежит он, худущий,
                                             большой и неприбранный,
неразумно женатый,
                                             для дома неприбыльный.
На него вы глядите
                                             светло и туманно...
С днем рожденья волнения вашего,
                                                                        мама!
Вы не дали ни славы ему,
                                                     ни богатства,
но зато подарили
                                    талант не бояться.
Отворите же окна
                                    в листву и чириканье,
поцелуем  
                     глаза его пробудите,
подарите ему
                            тетрадь и чернильницу,
молоком напоите
                                    и в путь проводите.


 
ИЮЛЬ 1957


Из поэмы «Мама и нейтронная бомба»


Моя мама была комсомолочкой
                                                      в красной косынке
                                                                                       и кожаной куртке.
Теперь этой курткой,  
                                         облупленной,
                                                                      в трещинах и морщинах,
мать иногда
                         закутывает кастрюлю,
в которой томится картошка
                                                        или пшенная каша,
и от дыханья кастрюли
                                                кожанка становится теплой,
словно от юного тела мамы,
                                                         потерянного кожанкой,
так и не обожженной
                                            в огне мировых революций
и не пробитой пулями
                                             ни на каких баррикадах.
Но есть на кожанке дырка,  
                                                      похожая на пулевую,
от ввинченного когда-то
                                                   и вывинченного затем
значка,
               на котором горели
четыре буковки:
                                  МОПР.
 
Я принадлежу к поколению,
                                                         которое еще помнит,
что это обозначает...
                                          Напомню и вам,
подростки семидесятых, 
                                                  меняющие воспаленно
значок «Ролинг стоунз»
                                                  на «АББА»
и «АББА»
                    на «Элтон Джон»:
МОПР —
                   Международная организация помощи борцам революции.
Я успел поиграть этим значком,
                                                          когда его перестала носить моя мама.
Что было на этом значке?
                                                     Я, кажется, помню:
решетка тюремная,
                                       руки, вцепившиеся в нее.
Руки,
           ломающие решетку?
Или решетка,
                           ломающая руки?
МОПР...
                У этого слова запах той старой кожанки.
Моей маме —
                             Зинаиде Ермолаевне Евтушенко —
                                                                                        семьдесят два года.
Мама вышла на пенсию,
                                                  но продолжает работать
и только поэтому не умирает.
 
Мама продает газеты
                                            в киоске у Рижского вокзала,
и ее окружает
                            собственный маленький мир,
где мясник
                       интересуется
                                                   еженедельником «Футбол — хоккей»,
зеленщик —
                           журналом «Америка»,
а продавщица молочного магазина —
                                                                     журналом «Здоровье».
Эти благодарные читатели
                                                    оставляют для мамы
                                                                                          в своих магазинах
то мороженую курицу —
                                                    соотечественницу Мопассана,
то пару кило апельсинов —
                                                          соотечественников Лопе де Веги,
то уважительно завернутый
                                                          целый килограмм сыра —
соотечественника Майн Лассила,
кстати говоря, прекрасно переведенного
                                                                           Михаилом Зощенко.
Поэтому моя мама,
                                      как знатная леди социализма,
говорит
                 «мой мясник»,
                                               «мой зеленщик»,
                                                                                  «моя молочница»
и с гордостью чувствует,
                                                  что от нее зависят
люди, от которых зависит она.
Мама также продает значки
с Гагариным,
                              с олимпийским мишкой.
Мамина внучка,
                                 дочка моей сестры,
                                                                        пятнадцатилетняя Маша,
с мозолями на подушечках пальцев
                                                                         от фортепианных гамм,
на майке,
                   уже приподнимающейся
в двух отведенных природой для приподниманья местах,
носит значок
                            «Иисус Христос — суперстар»,
но этот значок
                              не из маминого киоска.
 
 
* * *
 
Когда-то мама была активисткой
Союза воинствующих безбожников.
Кажется, он и теперь существует,
воинствуя, впрочем, гораздо скромнее.
Раньше воинствовали —
                                                    в прямом
и переносном смысле —
                                                    безбожно.
Но бабушка тайно меня окрестила,
и был у меня освященный крестик,
который лежал в жестяной коробке
от николаевских леденцов
рядом с поблекшим «Георгием» деда
и устаревшим значком,
                                                где горели
четыре буковки:
                                   МОПР.
 
А в сорок пятом открыла мама
неподдающуюся коробку,
и соскользнули с ее ладони
медали Отечественной войны,
звякнув о мой ненадеванный крестик.
Наши реликвии в этой коробке
соединились, как в братской могиле,
и краткая надпись была на крышке
как на плите жестяной надгробной
над леденцовым купцом,
                                                   забывшим
добавить к фамилии инициалы:
                                                                  «Ландрин».
 
Мама
           выиграла
                                 Отечественную войну.
Мама пела на фронте с грузовиков
                                                                        и даже с «катюш»,
и танки, в бой уходя,
                                          на броне увозили
серебристые блестки с концертного платья мамы
 
и увезли ее голос,
                                    пропавший без вести на войне.
После войны
                          моя мама
                                             пела в фойе кинотеатра «Форум»
рядом с буфетом,
                                    где победители Гитлера пили пиво,
обнимая девчонок в прическах под юную Дину Дурбин,
но слушая сорванный голос
                                                         худой некрасивой певицы
и даже не подозревая,
                                             что и она —
                                                                       победитель.
Мы молча брели из «Форума»
                                                              в наш дом на Четвертой Мещанской,
и концертное платье мамы,
                                                         отдавшее танкам все блестки,
по асфальту шурша, зацепилось
                                                                 за лежащий совсем одиноко
лейтенантский погон,
                                            на котором
чуть блестели три звездочки.
                                                             Больше
не блестело вокруг ничего.
Дома мама сняла свой парик морковного цвета,
и ее голова,
                        обритая после тифа,
стала совсем беззащитной,
                                                       как голова молоденького солдата,
когда он снимает
                                    свою ненадежную каску.
И я зашептал,
                           глотая сухие слезы позора:
«Мама,
              ты больше не будешь петь!»
И мама заплакала,
                                    но послушалась.
Мама
           выиграла
                               Отечественную войну
и проиграла
                         свой голос.
 
 
** *
 
Мама стала работать в Мосэстраде
администратором детского отдела,
волоча на себе меня
                                         и сестренку,
брошенную моим отчимом
(одновременно кудрявеньким и лысеньким аккордеонистом)
после ее нежелательного появленья
в мире,
               наверное, состоящем
наполовину
                        из детей нон грата.
Мама брала домой
                                      работу налево
и переписывала рапортички концертов,
где проставляла
фамилии авторов исполняемых произведений,
после чего
                     на их сберегательные книжки
                                                                                   капали деньги.
Единственная сберкнижка мамы
была всё та же коробка «Ландрин»,
где очень редко соприкасались
деньги
              с медалями Отечественной войны.
Покачивая кроватку сестренки
носком ботинка,
                                  разбитого вдрызг
на пустырях о консервные банки,
и слушая хриплую скороговорку
Вадима Синявского с берегов
весьма туманного Альбиона,
где Бобров прорывался
                                                к воротам «Челси»,
я переписывал эти треклятые рапортички
и добросовестно увеличивал вклады
Блантера,
                    Соловьева-Седого,
                                                         Фатьянова,
                                                                                Цезаря Солодаря,
а после фамилии Дунаевский,
так часто встречавшейся,
                                                    что темнело
в глазах от усталости,
                                            ставил «И. Дун.».
Из-за этого
                       у меня навсегда испортился почерк.
Но когда попадалась фамилия
                                                              Шостакович,
я почему-то старался ее выводить
                                                                 покрупней.
Иногда,
                почти засыпая
                                              от переписывания чужих фамилий,
где-нибудь
                       между «Матрешкин» и «Трешкин»
я ставил свое
                           никому не известное имя
и смотрел на него с непонятным чувством,
а спохватившись,
                                    зачеркивал...
 
К маме приходили гости — елочные деды-морозы,
из красных шуб доставая
                                                   черноголовую водку,
и пожилые снегурочки,
                                                одна из которых была
второй или третьей женой
                                                      полузабытого имажиниста,
чье имя — Вадим Шершеневич —
                                                                      я не встречал в рапортичках.
Женщина-каучук,
                                    уставшая быть змеей,
превращалась в домашнего котенка
и, свернувшись калачиком в кресле,
                                                                    вязала моей сестренке пинетки.
А Змей Горыныч, по прозвищу Миля,
Расчерчивал пульку для преферанса
и очень старался проигрывать маме,
потому что он знал,
                                        какая у мамы зарплата.
Красная Шапочка жаловалась на фронтовые раны,
а сорокалетняя крошечная травести
с глазами непойманного мальчишки,
хлопоча у плиты,
                                   умело скрывала от мамы,
что меня после школы
                                              она обучает любви
в своей чистенькой комнатке на Красносельской,
где над свежими сахарными подушками
ее фотография
                              в роли сына полка.
Я любил и люблю
                                    этих маленьких незнаменитых артистов,
потому что в них больше актерского братства,
                                                                                          чем в знаменитых.
Жаль, что последний ужин Христа
был не у мамы моей
                                         на Четвертой Мещанской,
ибо там не нашлось бы Иуды
                                                         и ужин бы не был последним.
Мама крутила начинку для сибирских пельменей
из мяса,
                принесенного Серым Волком.
Баба-Яга толкла в ступке
                                                   грецкие орехи для сациви.
Василиса Прекрасная
                                            мечтательно делала
                                                                                      фаршированную рыбу
и однажды зафаршировала
                                                        свою упавшую бирюзовую сережку.
А одна жонглерша —
                                            по происхождению китаянка —
делала что-то
                             из чего-то,
                                                  не похожего ни на что,
и всё это вместе ставилось на общую скатерть.
Это было
                   как международные съезды
                                                                             пролетариата елок,
работающего для детей,
                                                  включая детей нон грата.
Снегурочки поумирали
                                                от инфарктов и тромбофлебитов,
но и после смерти
                                     они не могли без детей
и, наверно, показывая ангелам
                                                               почетные грамоты Мосэстрады,
добивались работы
                                        в детском отделе неба.
И мне кажется —
                 где-нибудь в мирозданье
мертвые снегурочки
                                           и мертвые деды-морозы
и сейчас работают
                                       на другой новогодней елке,
на которую приходят
                                            лишь погибшие дети.
 
 
* * *
 
«Театрал» благодарит литературоведа Владимира Радзишевского за предоставленные материалы для главы Евгения Евтушенко. 

  • Нравится



Самое читаемое

Читайте также


Читайте также

  • Наталья Назарова: «Большая тайна, почему умный человек впадает в иллюзию»

    На Малой сцене МХТ им. Чехова состоялась первая премьера сезона – спектакль по мотивам повести Андрея Платонова «Ювенильное море». Режиссер Наталья Назарова рассказала «Театралу» об опасности коллективных иллюзий, роли личной ответственности и информационном мире. ...
  • Шамиль Хаматов: «Несостоявшийся энергетик»

    Журнал «Театрал» выпустил в свет уникальный сборник, который состоит из пятидесяти монологов известных актёров, режиссёров и драматургов,  рассказывающих о главном человеке в жизни — о маме. Эти проникновенные воспоминания не один год публиковались на страницах журнала, и теперь собраны вместе под одной обложкой. ...
  • Марк Розовский: «Мальчик, не болей!»

    Журнал «Театрал» выпустил в свет уникальный сборник, который состоит из пятидесяти монологов известных актёров, режиссёров и драматургов,  рассказывающих о главном человеке в жизни — о маме. Эти проникновенные воспоминания не один год публиковались на страницах журнала, и теперь собраны вместе под одной обложкой. ...
  • Ольга Кабо: «Моя главная красная дорожка – путь домой после работы»

    В рамках партнерской программы с Радио 1 «Театрал» публикует интервью с заслуженной артисткой России Ольгой Кабо. 7 октября в Чеченском государственном драматическом театре им. Ханпаши Нурадилова прошла премьера нового спектакля «В горы за тобой» с участием Ольги Кабо. ...
Читайте также